Землепроходцы - Арсений Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром казаки сперва увидели далеко, у закраины ледяного поля, чистую воду, и у них появилась надежда на спасение.
Ночью впервые за долгие недели под днищем был слышен плеск воды: льдина подтаяла снизу. Судно, должно быть, дрейфовало в струях теплого течения.
Со следующего утра казаки стали делить день на часы, ибо с каждым часом ледяное поле уменьшалось и уменьшалось, словно по какому-то волшебству.
Семейка в этот день отварил целую кетину. Кроме того, из затаенной горсти муки он испек последнюю лепешку, и казаки получили на обед по крошечному ее кусочку.
Ночью Семейка был разбужен грохотом и сотрясением судна. Вскочив с топчана, он едва удержался на ногах: судно накренилось на правый борт. Затем оно дернулось и накренилось влево. И вдруг плавно и легко закачалось с борта на борт!
Торопливо одевшись, вместе с Умаем выскочили они на палубу.
Там уже толпились возбужденные казаки. Треска, неистово сверкая глазами, проорал ставить паруса на всех мачтах. Ослабевшие казаки с трудом выполнили его приказание. Лодия дернулась и, медленно набирая ход, пошла вдоль трещины.
Вскоре Семейка заметил, что расколовшаяся льдина перестала расходиться и ее половины начали сдвигаться. Теперь все поняли тревогу Трески и его поспешность. Если они не успеют выскочить из водного коридора до того момента, как льдины сомкнутся, страшно подумать, что произойдет.
Судно между тем шло уже полным ходом, пеня черную, как деготь, воду. А белое чудовище — льдина — все продолжало сжимать стальную пасть.
У Семейки от напряжения выступил на лбу холодный пот.
Судно едва успело выскочить на чистую воду, как позади с треском сошлись льдины.
Семейку оставили силы, и он опустился на палубу. По лицам казаков струились слезы.
Держа в руке факел, Соколов приказал казакам идти спать, Семейке же с Умаем велел немедля сварить поесть для Трески и Буша: мореходам предстояло всю ночь дежурить у кормила.
Наступившее утро исторгло из казачьих глоток крик радости: впереди, совсем близко, маячили белые вершины гор.
К полудню судно бросило якорь возле устья какой-то речушки.
Решено было спустить бот и наловить сетью рыбы.
Однако ни у кого из казаков, не исключая и Соколова, не было уже сил сесть на весла. На ногах держались только Треска с Бушем да Семейка с Умаем. Они и отправились на устье.
До берега гребли, поочередно меняясь на веслах. Вытащив бот на приливную полосу, они вынуждены были лежать на песке, пока смогли подняться на ноги. Затем снова столкнули бот в воду и вошли в устье реки. Была она совсем невелика, не шире их сети. Но рыба толклась в ней густо, лезла прямо под весла.
С первого же замета взяли два десятка кетин.
Опасаясь, что не хватит сил добраться до судна, решили изжарить пару рыбин на костре. Ели без соли. Затем, погрузив в бот подсохшую сеть, отупевшие от забытого ощущения сытости, взялись за весла. К судну подгребли уже в сумерках.
Простояв на якоре двое суток, пока казаки набирались сил, судно взяло курс вдоль берега. Льды занесли их далеко на юг от Охотска.
Пятого июля мореходам открылся лиман Охоты и Кухтуя, стены и башенки Охотского острога.
Сойдя на берег, казаки целовали песок на охотской кошке, обнимали землю, ощупывали ее руками: им еще не верилось, что они добрались живыми до твердой суши.
На берегу Семейку с Умаем ожидали печальные новости. Прошлым летом по тайге прошел черный мор, унесший целые стойбища. Умер старый Шолгун, умерла Лия. Привезенное Умаем известие о том, что на Камчатке действительно много незанятых тундр, удобных для оленеводства, теперь мало кого из ламутов могло заинтересовать, разве что северные роды Долганов и Уяганов, меньше пострадавшие от мора.
Семейка, распрощавшись с другом, отправился вместе с Соколовым и всей командой в Якутск. Прибыли они туда осенью. Сил Соколова хватило ровно настолько, чтобы доложить воеводе об удачном окончании экспедиции, сдать пушную казну и ясачные книги. Однако он успел поговорить с воеводой о своем толмаче, и тот выправил Семейке нужные бумаги для путешествия в Москву.
В покосившейся хате казацкой слободки прощался Семейка с Соколовым. Прощание было тягостным. Из всех щелей дома пятидесятника глядела нужда. Шестеро ребятишек — от пяти до двенадцати лет — копошились в тряпье на печи. Жена Соколова, вялая, измученная женщина, тихо всхлипывала в углу, предчувствуя беду.
Соколов силился улыбнуться Семейке.
— Ты езжай… — говорил он. — Не дам я одолеть себя косоротой старухе. Как доберешься, сразу же отпиши мне. Я пришлю тебе денег на учебу. Мне за службу мою полагается получить немало. Четыре года женке моей воевода не платил жалованья — накопилось много…
Выходя из дома, Семейка уже знал, что прощание это — навсегда. Пятидесятник был так плох, что Семейке стоило большого труда сдержать слезы…
В тот же день обоз с ясачной казной отправился из Якутска. С ним выехал и Семейка — в Москву, в Навигацкую школу.
ЭПИЛОГ
Последнее воскресенье июля 1737 года в Якутске выдалось знойным. В деревянной приземистой церкви о трех куполах только что отслужили обедню.
Высыпав из душной церкви на еще более душную улицу, народ заспешил по домам, чтобы в прохладных сенцах отвести душу ледяным кваском.
На дощатой церковной паперти, сложив по-турецки босые ноги и уронив нечесаную белую голову на грудь, дремал нищий. Жидкобородый промышленный хотел было бросить медяк в его перевернутую шапку, но задержал руку и толкнул старика обутой в красный сапог ногой:
— Эй ты, лядащий! Оглох, что ли? Я ведь бесчувственным истуканам не подаю.
Нищий поднял подслеповатые, мутные глаза на купца. По его лицу прошла гримаса отвращения. Сморгнув набежавшую слезу, он, так и не ответив, снова уронил голову на грудь.
— Да ты что, аль немой? — озлился жидкобородый, задетый таким пренебрежением. — Тебе говорю! — пнул он нищего.
Тот вдруг отбросил назад голову, морщины его лица задвигались, и он глухо, как из подземелья, проговорил:
— Уйди подальше, мучитель. Не хочешь подавать — не надо. Я ведь ничего у тебя не прошу.
— Да ты кто таков, чтоб меня отсылать подальше? — побагровел жидкобородый. — Гляди, кликну какого-нибудь служилого, сгонит он тебя с паперти.
— Зря стращаешь меня служилыми, — спокойно отозвался старик. — Я и сам служилый. Четверть века на государевой службе проходил. Слышал ли ты про морехода Буша? А? Никто не смеет обиды мне творить. Потому как все силы я отдал службе государевой. Не осталось теперь сил. Вот и сижу тут, пока господь не приберет.
Жидкобородый, словно что-то вспомнив, оживился и, ядовито улыбаясь, наклонился к Бушу:
— А не тот ли ты швед государев, что вместе с Соколовым и Треской путь морской на Камчатку проведывал? А что сталось с Соколовым? Разбогател он, поди, от наград царских и куда-нибудь на покой отбыл, оставив службу?
— Соколов-то? — переспросил старик. — Отбыл он. Да, на вечный покой отбыл. И недели не прожил после возвращения с Камчатки… А награды какие же? Наград, знамо, не дождался.
Жидкобородый удовлетворенно хмыкнул и выпрямился. Пошарив глазами по паперти, отыскал камень, поднял его и бросил в шапку.
— Ну спасибо тебе, страдалец, за рассказ твой. Утешил ты меня. Награда твоя в шапке лежит. Гляди, какая шапка стала тяжелая. Так что помолись за меня богу и не забудь всех промышленных, из кого Соколов вытряс душу в Охотске.
Стоявшие за спиной жидкобородого промышленные громко захохотали. Затем вся компания спустилась с паперти на пыльную площадь и направилась в кабак.
Все это видели трое приезжих морских офицеров. Старший из них, краснощекий плотный человек в белом праздничном парике, покрытом треуголкой, глядя вслед удаляющимся купцам, схватился за рукоять сабли, словно собираясь кинуться за ними вдогонку.
— Какая неслыханная наглость! — возмущенно проговорил он, обернувшись к своим более молодым спутникам, один из которых был бледен и задыхался от гнева. Затем краснощекий, сведя широкие черные брови, сунул руку за пазуху и, вытащив целую горсть золотых монет, бережно высыпал их в шапку нищего:
— Возьми, старик. Этого тебе хватит на год. Считай, что это от покойного государя.
Нищий, словно не доверяя своим глазам, сунул руку в шапку и долго перебирал монеты. А когда поднял голову, на паперти оставался один молодой офицер, двое его товарищей удалялись в сторону воеводского дома.
— Эй, сынок, за кого мне молиться? — спросил старик.
— Молись, Буш, за командора Витуса Беринга. Он заставит воеводу вспомнить о тебе и в Петербург отпишет. Это говорю тебе я, Семейка Ярыгин.
— Семейка Ярыгин? — торопливо поднялся на ноги старик и, обняв офицера, вдруг заплакал. — Сынок, вот и дожил я до светлого дня. Хоть тебе-то удалось в люди выйти.