Это мы, Господи. Повести и рассказы писателей-фронтовиков - Даниил Гранин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Понимаешь, целую колонну, человек триста с артиллерией! Ты понимаешь или нет? — тормошит он меня за рукав.
— Понимаю, понимаю, Юрка. Но давай сперва подкрепимся. Эй, ты! — кричу я на немца. — Подай котелочек. На двоих.
Немец охотно подает нам плоский котелок, полный картофеля. Потом на погнутую крышку Катя кладет кусочек крольчатины.
— Вот вам и ножка, товарищи командиры, — говорит санитар, передавая крышку через головы других.
Юрка подвижными ноздрями жадно вдыхает воздух и удивляется:
— Что? Мясо? Вот это да! Ну коли так, то… Держи!
Он решительно отстегивает от ремня немецкую фляжку и протягивает ее санитару. Тот, не понимая, вертит ее в руках. Но тут над его плечом мелькает цепкая рука сержанта, и фляжка оказывается на койке.
— А ну, а ну…
В хате легкое замешательство, все поворачиваются в нашу сторону. Сержант же, придав комически глубокомысленное выражение хмурому лицу, исследует фляжку. Для этого он сперва тихонько взбалтывает ее и прислушивается.
— Шнапс?
— Что-то в этом роде! — живо отвечает Юрка. — Трофеи наших войск.
Сержант важно открывает пробку, гримасничая, нюхает рыльце и выразительно крякает от удовольствия.
Кто-то из угла кричит:
— Не ломай комедию! Разливай!
Сержант округляет глаза:
— А если отравлена? Нужна проба.
— Иди ты! Какая еще проба!
Ну конечно же пробу берет он сам. Задирает голову и громко глотает, правда, только один раз. Раненые не отрываясь следят за его лицом, а сержант на минуту застывает, будто прислушивается к движению водки внутри. Потом решительно объявляет:
— Люкс! А ну давай тару! Младшой, от лица службы тебе благодарность!
— Служу советскому народу, старшине и помкомвзводу! — смеется Юрка и тут же обращается ко мне: — Ты понимаешь, я сам опорожнил восемь лент. Восемь лент — ты понимаешь? «Максим», как самовар, раскалился. Пятнадцать минут, и на снегу три сотни трупов.
Неожиданно тревожное предположение заставляет меня спохватиться:
— Стой! Это где? Не возле Алексеевки?
— Ага. Невдалеке. Видно, прорывались на запад, к своим.
— Пехота?
— Пехота и артиллерия.
— А танки?
— Что?
— Танков не было там?
— Нет, танков не было. Пехота. Глядим: идут к кукурузе, растянулись, как кишка. Ну, комбат положил всех и командует: замри. Так удачно подпустили, луна светит, уже пуговицы на шинелях видны стали. И как врезали! — восторгается Юрка и несколько тише сообщает: — На меня наградной написали. На «Отечественную»… Второй степени.
«Отечественная» — это здорово. Надо бы поздравить, но я не поздравляю — я сосредоточенно вглядываюсь в раскрасневшееся лицо товарища, и его слова начинают отдаляться, глохнуть в моих встревоженных мыслях. Действительно, это уходила пехота, а где же танки? Значит, танки остались? Они на прикрытии. Пехота, очевидно, двинулась раньше, подтягивалась к Алексеевке, а танки… Танки, выходит, нацелились на нас.
Черт возьми, мне снова становится не по себе. Внимание невольно переключается на слух, и мысленно я оказываюсь во дворе. Не слышно ли чего? Нет, кажется, гула не слышно, только вдалеке проржал конь да кто-то, проскрипев на снегу, прошел возле хаты.
В деревне постепенно устанавливается ночная тишина.
А в хате тем временем начинается шумный беспорядочный говор.
— Ну, будем здоровы!
— Чтобы скорей раны залечивались.
— Катюша, не отказываться. Хоть немножко! За разведчиков.
— За пехоту-матушку.
— А Фрицу? Хлопцы, Фрицу налили? — беспокоится кто-то в углу.
— Нет, тебя ждали, — простуженным басом отзывается сержант и с полной алюминиевой чашкой для бритья поворачивается к немцу: — Ганс!
Немец с несколько чрезмерной торопливостью вскакивает от печи и щелкает каблуками:
— Яволь!
— Держи.
Пленный аккуратно принимает из рук сержанта чашку. Лица его, повернутого от света, не видно, но, кажется мне, на нем — довольная добродушная улыбка. Немец слегка приподнимает чашку и провозглашает в полупоклоне:
— Гитлер капут!
— Давай, давай! — одобряют кругом.
— Ну поехали, ребята! За победу!
Я также поднимаю большую — на пол-литра — луженую кружку, на дне которой плещется немного жидкости: это нам с Юркой. Кажется, мы пьем с ним вместе первый раз в жизни, хотя почти год пробыли в училище. Но тогда было не до выпивки — тогда мечтали хотя бы поесть досыта. Известно, полуголодные тыловики. Теперь вот повоевали, уже оба ранены и потому пьем, как мужчины. А что же, разве не заслужили такого права? Мы убивали врагов и пролили свою кровь, сколько раз гонялась за нами смерть-матушка, но мы перехитрили ее и живем. Разве этого мало на войне?
Прежде чем выпить, я немного колеблюсь и влюбленно гляжу на Юрку.
— Юрка, дружище! Холера! Как хорошо, что мы встретились!
Юрка беззаботно смеется:
— Ну давай! До дна.
Нет, до дна нельзя. Три глотка обжигающей жидкости, потом захватывает дыхание и — предательский кашель. Ого, видно, это не шнапс, похоже, спирт. Но тут — горячую картошину в рот и прядочку волокнистого белого мяса. После меня, также поперхнувшись, из кружки допивает Юрка.
А ничего себе — и выпивка, и горячая картошка (если бы еще хлеба!). Торопливо, с усиливающимся шумом в голове, едим, а из души уже рвется вместе пережитое, то, что отошло в прошлое, но вдруг воскресло во мне с приходом Юрки.
— Слушай, а ты Дроздовского не встречал?
— Дроздовский же погиб. Еще на Днепре. Под бомбежку попал.
— Гляди ты! Такой осторожный. А где это наш помстаршина Одиноков?
— Одиноков — ого! Одиноков комбатом стал.
— Комбатом?
— Правда, ненадолго. Ноги оторвало. Под Пятихаткой.
— Жаль. А может, и нет? Зануда он.
— Зануда, — соглашается Юрка.
— А не знаешь, куда Кузнецов Валька пропал?
— Кузнецов? Понимаешь, не знаю даже, где он и воевал. У него же отец генерал. Помнишь, ехали на фронт, все шутили над ним: Кузнецов, мол, к отцу адъютантом пойдет. А я как-то однажды — погоди ты, не знаю уж, где это и было… — как-то отошел в сторону от дороги, к могиле. Гляжу, табличка. Читаю, и вдруг: младший лейтенант Кузнецов В. С. Точно, наш Валька. Вот тебе и адъютант.
— Да-да… Ну, ты ешь. Бери вот кость.
— Нет уж, кость ты бери. Я картошку.
Картошку мы едим дружно. Кость на крышке остается — ее не поделишь. Черт с ними — с танками, я уже их не боюсь. В конце концов, ни черта они нам не сделают. Ротмистровцы из пятой танковой уже, видно, окружили Кировоград, мы наступаем, наша берет. Плевать нам на танки! Пусть себе утюжат в степи кукурузу, завтра привалят Илы, устроят им Сталинград.
Мне становится хорошо, легко, даже весело. Я люблю Юрку, Катю, этого арапистого сержанта в куртке десантника и тех вон санитаров, что с блаженными улыбками на щетинистых лицах подпирают плечами печь. И даже немца. О, как он старательно выскребает картошку из котелка — любо поглядеть.
Разговор в хате усиливается, оживление растет. Нет-нет да и раздастся смех. Раненые забывают про свою боль. И все Юркина фляжка!
В углу, под клубами табачного дыма, кто-то, смакуя цигарку, рассудительно, со скрытым желанием поразить своей удачливостью, рассказывает:
— Да-а. Я это давно заприметил. Душа, она чутье свое имеет. Она, брат, тоже командует. Как-то лежу под тыном — село одно брали. Лежу тихо, пули верхом идут. Кажется, чем не укрытие. Да что-то меня будто подмывает: а ну, Петро, перебегай. Не хочется вставать, пули свистят, но как-то встал и через плетень сиганул к хате. И только я это упал под стенку, сзади ка-ак шарахнет! В аккурат на том самом месте. Вот, брат, как бывает.
В другом углу, возле перегородки, видно, собрались бывалые солдаты, и у них уже другая тема и другой разговор.
— Пуля — что! Пуля аккуратная. Тюкнет — и маленькая дырочка.
— Особенно если навылет.
— Точно комар укусит. Месяц — и все готово, заживет, как и не было.
— Ну не говори. Бывает, рикошетом которая, та уж продырявит здорово.
— Пуля — что?! Осколок — вот это калечит!
— Осколок, оно, конечно.
— На четверть разворотит. Да еще доктора на две четверти располосуют.
— Ага. Рассечение называется. Я знаю. Уже четвертый раз попадает.
— Ну. Вот тогда повоешь. На квартал, не меньше.
А откуда-то неподалеку из шума и говора пробивается тихий, рассудительный голос человека, у которого, наверное, наболело на душе, ноет. И он делится, но не со всеми, а, видно, с одним, с тем, кто поймет и не высмеет:
— Понимаешь, пришел. А она возле меня увивается… Говорю: «Как живешь, Глафира?..» Так спокойна, но, гляжу, мельтешит у нее что-то в глазах. А знаешь, люди мне уже кое-что шепнули… «Стерва, — говорю, — кому изменяешь?..» Понятное дело, ремень, он хоть и брезентовый, но твердый… Ну, завязал вещмешок — и на станцию… Капитан говорит: «Ты что, Сокольников, досрочно?» — «Досрочно, — говорю, — желаю быстрее врагов бить…» — «Молодец, — говорит, — патриот. Берите, товарищи, пример с рядового Сокольникова».