Это мы, Господи. Повести и рассказы писателей-фронтовиков - Даниил Гранин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Где ты их взял? — удивленно спрашивает Катя. Испуга в ее голосе уже нет, есть удивление и радость — в самом деле, довольны были картошкой, и вдруг крольчатина.
— Там, в сенях, — кивает санитар. — Норы — ого!
Он снова выходит добывать из нор хозяйских кроликов. Катя с нескрываемым сожалением на лице поднимает за длинные уши серую мягкую тушку, минуту в тихом раздумье смотрит на нее и протягивает низкому санитару:
— На-ка, освежуй!
Санитар озабоченно сдвигает на затылок шапку. Оказывается, он не умеет или не хочет исполнить это крестьянское дело, так же как и сержант и Катя. У других ранены руки. Тем временем санитар приносит из сеней еще одного убитого кролика. Но он тоже не мастер свежевать и кивает в сторону немца:
— Вон Фриц пусть! Нечего нахлебничать…
Немец, кажется, уже освоился в этой хате и с затаенным интересом наблюдает за тем, что происходит возле печи. Видно, он догадывается, в чем дело, и не заставляет себя упрашивать:
— О фройлен! Могу это сделайт.
Катя секунду медлит. Округлив глаза, испытующе смотрит на немца, затем глаза ее, заметно наливаясь гневом, сужаются:
— Ах ты, шкуродер проклятый! Набил на людях руку!
— Ладно, ладно! Пусть! — обрывает ее сержант. — Давай делай, арбайт, Ганс.
— Нехай повозится, чего там, — замечает санитар. — Держи финку.
Он достает из кармана кривой садовый нож на цепочке, отцепляет и отдает его немцу. Тот с готовностью приседает на колени и при свете из печи прямо на полу начинает свежевать тушки.
— Айн момент, фройлен. Бистро. Бистро.
Мы все с любопытством следим, как он надрезает задние лапки, распарывает кожу и, словно чулок, снимает с тушки мягкую влажную шкурку. Сержант с койки похваливает:
— О, правильно, Гансик! Покажи класс. Сразу видать: спец! А то обленились, распанели на войне. Колхознички, мать вашу за ногу!..
Катя хмурит брови, наблюдая за ловкими движениями рук немца. Светлые отросшие волосы на его голове рассыпаются, и он оттопыренным большим пальцем то и дело откидывает их назад.
— Ага, гляди ты! Молодец! И тут мастер, — говорит кто-то из угла.
— Рукастый!
— Потому что работяга. Не то что вы, — говорит сержант. — Вот смотри, какую мне трубку подарил.
С озорной улыбкой на широком лице он показывает замысловато изогнутый мундштук с мефистофельской головкой на конце, повертывая его так, чтобы все видели. Но подарил — это уже слишком. Конечно, сержант взял его сам.
— Айн момент, фройлен! — бодро приговаривает немец. — Дас ист кароши братен. Жаркёя.
— Жаркое! Смотри, понимает! — восхищаются в углу.
— А что ж ты думал! Мало нашего добра пережарили за три года? Научились.
— Буде, не ворчи. Он хороший.
— Все они хорошие. Вот налетят под утро, так одни головешки останутся, — рассудительно говорит кто-то возле перегородки.
В углу вскидывается на соломе спеленатый бинтами обгорелец:
— Доктор! Доктор тут есть?
В хате все умолкают при виде этого белого, как привидение, всего в бинтах человека.
— Доктора нету, — говорит Катя. — Он оперирует. А что вам?
— Выбраться отсюда. Сколько можно ждать?
— Сказали, утром.
— Что значит — утром? — раздражается обгорелый. — Майора вон когда увезли!
— А майора в авиаторский госпиталь. Он — летчик, — говорит на кровати сержант.
— Летчик? Я тоже летчик. Вы что — не видите? Я обгорел! Отправляйте и меня.
Все неприятно молчат. Действительно, это не шутка, если обгорела половина кожи. К тому же — летчик. Летчиков мы уважаем. Было бы на чем везти, наверно, каждый уступил бы ему свое место.
— Ладно, потерпите немного. Вот скоро крольчатины наварим, — примирительно говорит Катя и прикрикивает на немца: — А ну, Гитлер, шевелись живей!
Но немец и так усердствует, даже вспотел. Нашей болтовни он не слушает — все его внимание сосредоточено на деле. Пожалуй, он неплохой дядька. Правда, как почти и все пленные, несколько глуповат с виду, потому что не понимает по-нашему. А так прост и услужлив, легок на руку и охоч к работе. Видно, отвоевался Фриц, и теперь, должно быть, пробуждается в нем человек, мирный обыватель, работяга. Что ж — пусть! Мы добрые, расстреливать его не будем, а доброта тоже своего рода оружие.
Глава тринадцатая
Вкусно пахнет отварной картошкой и мясом. Катя, склонившись над казанами, раскладывает картошку в котелки, миски и даже пустую каску, которую, присев на корточки, держит перед ней широкоскулый боец-узбек. Напротив, на полу, с видом обиженного родственника сидит немец. Поварская работа у печи окончилась, нужда в пленном отпала, и он, видно по всему, без дела снова чувствует себя лишним.
В это время за Катиной спиной открывается дверь, и с облаком холодного воздуха через порог стремительно вваливается кто-то в густо заиндевевшей шинели.
— Привет! — весело бросает вошедший.
Молодое курносое лицо раскраснелось от стужи, голос также выдает совсем еще мальчишеские годы. Он ранен и правую руку держит на бинте-подвязке.
— О, тут и фрицы! — удивляется парень, увидев немца. — Гут абенд, Фриц!
Немец вскакивает с пола и привычно щелкает каблуками:
— Гутен абенд, герр официр!
— Вольно! — усмехается офицер.
И тут я улавливаю что-то знакомое в этой веселой заиндевевшей фигуре. В голосе, осанке, смехе пробивается что-то близкое, но неизвестно где слышанное и виденное. Постой, да это же…
— Стрелков! Юрка! — кричу я, пытаясь встать у стены.
Парень бросает в мою сторону несколько растерянный взгляд и в недоумении раскрывает рот. Он не узнает. Впрочем, как тут узнать кого-нибудь в этой темени, которую едва разреживает одна мигалка на припечке (вторая уже потухла, кончилась «горючка»). И все же парень догадывается:
— Василевич?
— Я самый! Давай сюда!
Действительно, это Юрка, и я на минуту забываю о всех моих бедах, неудачах и даже о боли в ноге. Да и как не забыть, если это Юрка Стрелков, мой однокашник, друг, младший лейтенант, пехотинец, с которым мы полгода назад закончили одно училище и попали в одну армию. После того дождливого дня под Харьковом, где нас разлучили кадровики, я, по правде, уже и не надеялся увидеть его. И теперь вот такая встреча!
Широко ставя между лежащими свои заснеженные валенки, Юрка торопливо лезет ко мне, хватает левой рукой мои пальцы и крепко жмет их.
— Ленька! Ты жив, Ленька!
— Да вот видишь. А ты? — неуместно спрашиваю я. — Да, брат, сколько мы пережили врозь, друг без друга, сколько перечувствовали, перестрадали. Были мы зеленые салажата, только и заботились о своем внешнем виде да свежеиспеченном офицерском достоинстве. Как-никак получили по одной звездочке на погоны. А теперь?
Едва справляясь с волнением, я гляжу в затемненное сумерками такое знакомое, оживленное лицо друга. И я замечаю на нем что-то новое, прежде неизвестное мне. Отпечаток трудно пережитого даже сквозь радость встречи явственно пробивается в его взгляде. В остальном же это лицо прежнее — тонкие юношеские черты, нежная округлость подбородка, которого еще не касалась бритва. Юрка тоже оглядывает меня и смеется:
— Какой ты обвязанный — не узнать!
— Ерунда! Бинтов намотали… А у тебя что — рука?
— Да, понимаешь, угодил я ненароком.
— Легко?
— Царапина. Вот только стрелять мешает. А так… Ну да знаешь, мы отыгрались! — Юрка вдруг радостно оживляется, глаза его блестят. — Уж так дали, так дали, чтоб ты только знал! Учинили побоище не хуже Ледового…
— Ты садись! Вот на солому.
Юрка опускается под стену со мною рядом, хлопцы отовсюду глядят на него — такого заснеженного, разговорчивого, веселого. А он, кажется, безразличный ко всему здешнему, полнится чем-то своим — большим и радостным.
— Ты понимаешь! Ты понимаешь! Я же только из степи. Вот час назад! Ну мы им там и задали! Да так ловко, без выстрела, без звука подпустили на пятьдесят метров… Комбат на этот раз просто молодчага…
— Постой, постой!.. Ты где? Я даже не знаю, в какой ты дивизии. У Терехова?
— У какого тебе Терехова? — готов рассердиться Юрка за такое мое предположение. — У полковника Калюжного. Гвардия!
— Так, так…
— Ты понимаешь! За десять минут мы сделали из них мясокомбинат. Разом как ударили из всего оружия. Шесть станкочей, две сорокапятки. Ты бы поглядел, что там делалось!..
Я и так рад. Еще толком не зная, что там произошло, я уже готов завидовать Юркиной ратной удаче. Да я и завидую. Что и говорить, пехоте не часто перепадают на фронте минуты вроде только что пережитых Юркой, когда грудь распирает от хмельного счастья удачи. Нам привычнее серые будни войны — стужа, мокрые ноги, кровавые бинты на немытом теле, уничтожающий немецкий огонь и как награда за все — короткий тревожный сон где-нибудь на соломенном полу в хате. У него же случилось что-то совсем другое, что-то огромное, удачливое, и я рад. Я слушаю и во все глаза гляжу на недавнего моего друга-курсанта. Шинел-ка на Юрке солдатская, но аккуратно пригнанная по росту (на это он был мастак и в училище, ничего не поделаешь — немного форсун и аккуратист). На воротнике ровно пришитые петлицы, наискось через грудь портупея, конечно, не в ОВС полученная, а, видно, честно добытая на поле боя. Юрка, я очень, очень рад, что ты жив, что мы наконец встретились.