Неамериканский миссионер - Андрей Кураев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день другой семинарский преподаватель спросил меня о первых впечатлениях. Я рассказал ему о том, что было сказано в музее. К моему удивлению, мой собеседник нахмурился. И затем бросил: «Да как он посмел Церковь с самолетом сравнить?!».
Так я впервые увидел: миссионеру могут противостоять не только неверы. Миссионер должен быть готов к тому, что его усилия вызовут отчуждение и недоумение у людей, чья деятельность не выходит за пределы Церкви.
Так профессор может возмутиться, если подслушает, как азы его науки излагают школьникам: «Да разве так я ему излагал этот материал! Разве так я беседовал с семинаристами!». Конечно, не так. Но не все на свете – семинаристы…
Да, порой миссионер говорит примитивнее, чем внутрицерковный проповедник. А иногда, напротив, миссионеру надо говорить сложнее и аргументированнее, чем внутрицерковному проповеднику. Потому что он должен объяснить своим слушателям то, что для людей церковных уже давно перестало быть вопросом. То, что верующий человек принимает сердцем, надо разъяснить неверу так, чтобы он мог принять это же умом. Точнее, даже не принять, а просто перестать видеть в этом предмете православной веры повод для собственного неверия Православию.
Главное же, что миссионер может говорить свободнее. Миссионер должен говорить о главном – о Христе, тогда как профессиональные внутрицерковные богословы и писатели слишком часто погружаются в свои, «частно-партийные» споры и ссоры и вырабатывают свои критерии «православности» – такие, под которые заведомо не подойдут их оппоненты с соседней академической кафедры или с соседнего прихода.
Вот пример такой миссионерской свободы: святитель Николай Японский восстал против одного антиправославного аргумента, весьма мешавшего проповеди Православия в Японии. Оппоненты Православия (протестанты, католики, язычники) заверяли японцев, что православные главой своей Церкви считают русского царя, а потому принятие Православия означает, по сути, переход в русское подданство и отречение от своего японского императора и от японского гражданства. В силу напряженности в отношениях между Россией и Японией этот аргумент очень сильно действовал на патриотические чувства японцев. И тогда святитель Николай окружным письмом от 29 февраля 1904 года разъяснил: «Русский император отнюдь не есть глава Церкви. Единственный глава Церкви есть Иисус Христос (см.: Еф. 1, 22; Кол. 1, 18), учение Которого тщательно хранит в целости Православная Церковь,- и русский император, в соблюдение сего учения, есть такой же почтительный сын Церкви, как и все другие православные христиане, нигде и никогда Церковь не усвояла ему никакой власти в учении и не считала и не называла его своей главой… Для вас он есть не более как брат по вере, так же, как и все русские, единоверные вам. Над вами русский император не имеет и тени какой-либо религиозной власти» [234].
В самой же России Православие слишком часто отождествлялось с цареславием. Так, например, в январе 1837 года бывший Оренбургский епископ Августин подал императору Николаю Павловичу прошение, в котором были сравнения более чем дерзкие с точки зрения собственно религиозной: «Ангелы, узревши миллионы светил, мгновенно воссиявших по изволению Бога, торжественным гласом возгремели бесчисленные похвалы Творцу. Подобные похвалы Всеавгустейшему имени Вашего Императорского Величества торжественным гласом гремят и будут греметь во всех пределах России, преисполненной беспредельною благодарностью к Вашему Императорскому Величеству за составление полного собрания премудрых Ваших законов» [235]. Понятно, что вряд ли кто-либо из русских богословов посмел бы в те годы поместить в церковной печати суждение, подобное тому, что было высказано святителем Николаем Японским, так как оно содержало очевидное опровержение петровского «Духовного регламента», провозглашавшего императора «крайним судией» церковных дел [XLI].
Миссионер говорит ради конкретных людей, чьи глаза он видит перед собой. Его критик держит перед глазами не людей, но лишь катехизис (зачастую не общецерковный, а лишь составленный им самим по своему вкусу).
В мире святоотеческих (то есть богословски допустимых) суждений миссионер должен отыскивать те, которые могут максимально приблизить к Православию ту аудиторию, с которой он сейчас работает. И эти суждения могут быть непохожи на те святоотеческие же речения, которые изучают в воскресных школах. Заметив эту разницу, лучше обрадоваться тому, насколько же неожиданным и разнообразным может быть Православие, а не брать в руки цензорские ножницы.
– Но ведь есть и реальные основания для такого настороженного отношения к миссионерам. Или же все это, по-Вашему, только внутренние проблемы критиков миссионерства, а не проблемы самих миссионеров?
– Подобная «аллергия» по-своему объективна и неизбежна. Для того чтобы быть понятым, миссионер должен говорить на языке внешних. Для иудеев я был как иудей; для подзаконных был как подзаконный; для чуждых закона – как чуждый закона. Для всех я сделался всем, чтобы спасти по крайней мере некоторых (ср.: 1 Кор. 9, 20-22).
Поэтому миссионер всегда немного вне Церкви (хотя бы в своем языке). Он на ее пороге, на той границе, которой она соприкасается с внешним миром. Чтобы быть вполне понятным, он должен говорить на языке внешнем, то есть – внецерковном. Именно потому, что миссионер обращается к нецерковным людям, он не имеет права беседовать с ними на нашем внутрицерковном языке. «О, нам известен язык церковной кафедры и алтаря, который вне церкви звучит как китайский!» – с горечью и с правом воскликнул Карл Барт [236]. Значит нужен другой язык.
И тут вопрос вкуса. Вопрос в том, все ли языковые и стилистические средства «мирского» языка миссионер может использовать. «Евангелие от митьков» все же неуместно. С этим согласны все церковные люди. Но семинарский язык в проповеди к «внешним» бездействен. И нельзя раз и навсегда установить границу допустимого. Это область поиска и вопрос вкуса (а споры о вкусах – самые безнадежные).
Дело ведь не только в подборе слов, дело и в выборе способа аргументации и подборе аллегорически-притчевого ряда. Для человека, который не вкусил Царствия Небесного, об этом Царстве можно говорить только в притчах. Притчи из жизни палестинских крестьян, которые использовал Спаситель, сегодня уже далеко не всех способны воодушевить. Христос брал примеры для Своих проповедей из той бытовой среды, в которой Он в эту минуту находился. Беседует Он с горожанами – говорит о купцах. Беседует с рыбаками – и Царство Божие уже подобно неводу. Беседует с землепашцами – и вот уже притча о сеятеле. Говорит со скотоводами – и мы видим притчу о добром пастыре. Причем говорит не на книжно-храмовом иврите, а на разговорном арамейском языке.
И наши Евангелия написаны на подчеркнуто народном языке. Греческий язык Евангелия – это даже не литературный язык, не классический аттический диалект. Это диалект койне, своего рода «суржик» Римской империи. Это – греческий для негреков. Во всем Евангелии нет ни одного «термина» [237]. Евангелие можно читать без словаря. Для Евангелия вообще характерна какая-то нарочитая, подчеркнутая провинциальность. Слово не просто стало плотью. Оно стало Сыном плотника, а не императора. Воплотилось Оно у провинциалов-евреев, а не у египтян или эллинов.
И вот вопрос для богослова: что значит подражать Христу в этом отношении? Будет ли истинным учеником Христа тот, кто будет только воспроизводить эти притчи и те бытовые обстоятельства, что в них упомянуты? Или же быть учеником Христа в этом смысле означает, подобно Христу, брать притчевые зарисовки из современной жизни, в том числе из жизни компьютерщиков? (Аналогично – являемся ли мы учениками Кирилла и Мефодия тогда, когда храним и воспроизводим их переводы молитв на старославянский язык или же когда пробуем приблизить эти же молитвы к пониманию современных людей?)
Как понять слова: истинный пастырь зовет овец по имени [238] человеку из северных краев, где нет овцеводства? Мне самому эта притча была неочевидна, пока я не побывал на Балканах. Умом-то вроде все было понятно, а вот сердечной очевидности все же в этих словах для меня не было. И так было, пока в одном румынском монастырьке я не увидел своими глазами, что это значит. Монастырек этот (скит Покров у НЯмецкого монастыря) расположен посреди небольших гор. В нем всего было четыре насельника. И несколько сот овец. И вот настает вечер. Настоятель скита выходит во дворик, открывает ворота и кричит что-то к горам, со всех сторон возвышающимся над скитским заборчиком. И тут как будто снежная лавина сошла с гор. Овцы, доселе спрятанные за деревьями, вдруг выскочили и ринулись вниз, на голос пастыря… Овечий пастух, оказывается, идет впереди стада, поет и голосом своим ведет отару. А у нас, на севере Руси, пастух идет позади своих коров и бичом подгоняет их. Разный образ пастырства…