Беседы о русской культуре - Юрий Михайлович Лотман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Настоящую энциклопедию дуэли мы находим в повести А. Бестужева «Испытание» (1830). Автор осуждает дуэль с просветительских традиций и одновременно с почти документальной подробностью описывает весь ритуал подготовки к ней:
«Старый слуга Валериана плавил свинец в железном ковше, стоя перед огнем на коленях, и лил пули – дело, которое прерывал он частыми молитвами и крестами. У стола какой-то артиллерийский офицер обрезывал, гладил и примерял пули к пистолетам. В это время дверь осторожно растворилась, и третье лицо, кавалерист-гвардеец, вошел и прервал на минуту их занятия.
– Bonjour, capitaine[210], – сказал артиллерист входящему, – все ли у вас готово?
– Я привез с собой две пары: одна Кухенрейтера, другая Лепажа: мы вместе осмотрим их.
– Это наш долг, ротмистр. Пригоняли ли вы пули?
– Пули деланы в Париже и, верно, с особенною точностию.
– О, не надейтесь на это, ротмистр. Мне уже случилось однажды попасть впросак от подобной доверчивости. Вторые пули – я и теперь краснею от воспоминания – не дошли до полствола, и, как мы ни бились догнать их до места, – все напрасно. Противники принуждены были стреляться седельными пистолетами – величиной едва не с горный единорог, и хорошо, что один попал другому прямо в лоб, где всякая пуля, и менее горошинки и более вишни, – производит одинаковое действие. Но посудите, какому нареканию подверглись бы мы, если б эта картечь разбила вдребезги руку или ногу?
– Классическая истина! – отвечал кавалерист, улыбаясь.
– У вас полированный порох?
– И самый мелкозернистый.
– Тем хуже: оставьте его дома. Во-первых, для единообразия мы возьмем обыкновенного винтовочного пороха; во-вторых, полированный не всегда быстро вспыхивает, а бывает, что искра и вовсе скользит по нем.
– Как мы сделаемся со шнеллерами?[211]
– Да, да! эти проклятые шнеллеры вечно сбивают мой ум с прицела, и не одного доброго человека уложили в долгий ящик. Бедняга Л-ой погиб от шнеллера в глазах моих: у него пистолет выстрелил в землю, и соперник положил его, как рябчика, на барьер. Видел я, как и другой нехотя выстрелил на воздух, когда он мог достать дулом в грудь противника. Не позволить взводить шнеллеров – почти невозможно и всегда бесполезно, потому что неприметное, даже невольное движение пальца может взвести его – и тогда хладнокровный стрелок имеет все выгоды. Позволить же – долго ли потерять выстрел! шельмы эти оружейники: они, кажется, воображают, что пистолеты выдуманы только для стрелецкого клоба!
– Однако ж, не лучше ли запретить взвод шнеллеров? Можно предупредить господ, как обращаться с пружиной; а в остальном положиться на честь. Как вы думаете, почтеннейший?
– Я согласен на все, что может облегчить дуэль; будет ли у нас лекарь, господин ротмистр?
– Я вчера посетил двоих – и был взбешен их корыстолюбием… Они начинали предисловием об ответственности – и кончали требованием задатка; я не решился вверить участь поединка подобным торгашам.
– В таком случае я берусь привести с собою доктора – величайшего оригинала, но благороднейшего человека в мире. Мне случалось прямо с постели увозить его на поле, и он решался, не колеблясь. „Я очень знаю, господа, – говорил он, навивая бинты на инструмент, – что не могу ни запретить, ни воспрепятствовать вашему безрассудству, – и приемлю охотно ваше приглашение. Я рад купить, хотя и собственным риском, облегчение страждущего человечества!“ Но, что удивительнее всего, – он отказался за поездку и леченье от богатого подарка.
– Это делает честь человечеству и медицине. Валериан Михайлович спит еще?
– Он долго писал письма и не более трех часов как уснул. Посоветуйте, сделайте милость, вашему товарищу, чтобы он ничего не ел до поединка. При несчастии пуля может скользнуть и вылететь насквозь, не повредя внутренностей, если они сохранят свою упругость; кроме того, и рука натощак вернее. Позаботились ли вы о четвероместной карете? В двуместной – ни помочь раненому, ни положить убитого.
– Я велел нанять карету в дальней части города и выбрать попростее извозчика, чтобы он не догадался и не дал бы знать.
– Вы сделали как нельзя лучше, ротмистр; а то полиция не хуже ворона чует кровь. Теперь об условиях: барьер по-прежнему – на шести шагах?
– На шести. Князь и слышать не хочет о большем расстоянии. Рана только на четном выстреле кончает дуэль, – вспышка и осечка не в число.
– Какие упрямцы! Пускай бы за дело дрались – так не жаль и пороху; а то за женскую прихоть и за свои причуды.
– Много ли мы видели поединков за правое дело? А то все за актрис, за карты, за коней или за порцию мороженого.
– Признаться сказать, все эти дуэли, которых причину трудно или стыдно рассказывать, немного делают нам чести»[212].
Условная этика дуэли существовала параллельно с общечеловеческими нормами нравственности, не смешиваясь и не отменяя их. Это приводило к тому, что победитель на поединке, с одной стороны, был окружен ореолом общественного интереса, типично выраженного словами, которые вспоминает Каренин: «Молодецки поступил; вызвал на дуэль и убил» («Анна Каренина»). С другой стороны, все дуэльные обычаи не могли заставить его забыть, что он убийца.
Например, вокруг Мартынова, убийцы Лермонтова, в Киеве, где он доживал свой век, распространялась романтическая легенда (Мартынов, имевший характер Грушницкого, сам, видимо, ей способствовал), дошедшая до М. Булгакова, который рассказал о ней в «Театральном романе»: «Какие траурные глаза у него… <…> Он убил некогда друга на дуэли в Пятигорске… и теперь этот друг приходит к нему по ночам, кивает при луне у окна головою».
В. А. Оленина вспоминала о декабристе Е. Оболенском. «Этот нещастной имел дуэль – и убил – с тех пор, как Орест, преследуемый фуриями, так и он нигде уже не находил себе покоя»[213]. Оленина знала Оболенского до 14 декабря, но и воспитанница М. И. Муравьева-Апостола, выросшая в Сибири, А. П. Созонович, вспоминает: «Прискорбное это событие терзало его всю жизнь»[214]. Ни воспитание, ни суд, ни каторга не смягчили этого переживания. То же можно сказать и о ряде других случаев.
Искусство жизни
Искусство и действительность – два противоположных полюса, границы пространства человеческой деятельности.
В пределах этого пространства и развертывается все разнообразие поступков человека. Хотя объективно искусство всегда тем или иным способом отражает явления жизни, переводя их на свой язык, сознательная установка автора и аудитории в этом вопросе может быть троякой.
Во-первых, искусство и внехудожественная реальность рассматриваются как области, разница между которыми столь велика и принципиально непреодолима, что самое сопоставление их исключается. Так, например, до последней войны в Екатерининском царскосельском дворце хранился портрет императрицы Елизаветы (кисти Каравака)[215], в котором лицо, выполненное с сохранением портретного сходства, было соединено с обнаженным телом Венеры. Для художественного сознания более поздних эпох такое полотно должно было казаться неприличным, а учитывая социальный статус изображенной на нем особы, – и прямо дерзким. Однако зрители XVIII века смотрели на картину иначе. Им и в голову не могло прийти увидеть в обнаженном женском теле изображение реального тела Елизаветы Петровны. Они видели в картине соединение текстов с двумя различными мерами условности: лицо было портретно и, следовательно, отнесено к определенной внешней реальности как ее изображение; тело же