60-е. Мир советского человека - Петр Вайль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пушкинский образ государства-корабля, о котором он тревожно писал «Плывет. Куда ж нам плыть?», находит у Бродского окончательное и жуткое развитие:
Империя похожа на триремув канале, для триремы слишком узком100.
В этом застывшем состоянии традиционный герой русской литературы – маленький человек – превратился в единственного. Рухнули надежды классиков вырастить из него большого человека. Огромную империю населяли маленькие люди. Это приводило к парадоксу, о котором писал Амальрик:
Народ без религии и морали… верит в собственную национальную силу, которую должны бояться другие народы, и руководствуется сознанием силы своего режима, которую боится он сам101.
Разрешение этого противоречия искали в национализме – вернуть Советскому Союзу русское обличие, отказаться от универсальной империи ради национального государства («Цели великой империи и нравственного здоровья народа несовместимы» – А. Солженицын)102.
В культуре поэтом нового русского национализма стал Владимир Высоцкий. Крой его песен противопоставляет империи свое обнаженное и болезненное национальное сознание. Высоцкий, заменивший к концу 60-х Евтушенко на посту комментатора эпохи, открывает тему гипертрофированного русизма. Антитезой обезличенной, стандартизированной империи становится специфически русская душа, которую Высоцкий описывает как сочетающую экстремальные крайности.
Карамазовское противоречие между безднами добра и зла создает источник движения, прекращает дурную застылость жизни. В поэзии Высоцкого есть верх и низ, рай и ад, беспредельные нравственные взлеты и падения – но нет середины, нормы.
Бунт маленького человека, подданного империи, заключается в реализации полярности своей натуры. Причем эта полярность выражает суть национального характера.
Между аристократическим – «классическим» – отчаянием Бродского и «мятежом черни» Высоцкого стоит автор прозаической поэмы «Москва – Петушки» (1969) Венедикт Ерофеев. Его произведение сочетает в себе сугубо русского, почти фольклорного героя Высоцкого с самодостаточной языковой стихией поэзии Бродского.
«Москва – Петушки» – новый «Сатирикон»103. Но «Сатирикон» Ерофеева принадлежит уже постхристианской эпохе.
Герой «Москвы – Петушки» тоже обитает на окраине империи (Веничка никогда не видел Кремля). Но его окраина одухотворена надеждой. Движение из Москвы в Петушки не просто механическое перемещение, это – бегство из империи.
Устраняясь из размеренного течения жизни, которое на самом деле есть не течение, а стояние, живя иллюзорной алкогольной действительностью, Веничка проповедует спасение через недеяние: «Всеобщее малодушие» – да ведь это спасение ото всех бед, это панацея, это предикат величайшего совершенства!»104
По Ерофееву, история не прекратилась, не стала точкой Бродского, она сохранила вектор, но вектор, направленный внутрь личности.
Веничка, пожалуй, самый свободный герой новейшей русской литературы. Исключивший себя из империи, люмпен и алкоголик, он не обременяет душу ответственностью за происходящее в ней. Достигнув дна империи, он ищет выход вне ее. Отсюда, от нуля социальной жизни, начинается новая утопия, облаченная Ерофеевым в пародию на христианскую мистерию. Черты ее туманны и неясны, но эта загадочная книга освещена проблесками своеобразной амбивалентной надежды. Может быть – конец как начало?
К концу 60-х подлинная русская культура так далеко отошла от государства, что существовала только в своей катакомбной ипостаси. На поверхности имперская тема развивалась по своим вечным законам.
Исчезнувший коммунизм старательно заменяли его казенными символами. Гремели юбилейные торжества (от 50-летия советской власти до 50-летия советского цирка). Бывший поэт-модернист откликался на оккупацию Праги: «И правда есть интернационала, я выше никаких не знаю правд»105. Советские альпинисты увенчали пик Коммунизма, который раньше носил имя Сталина, бюстом Ленина. И ироническим итогом коммунистической утопии сиял огнями над Москвой ресторан Останкинской телебашни. Назывался ресторан – «Седьмое небо».
Руины утопии
Последняя тайна. Евреи
Евреи были чуть ли не главной тайной Советского Союза. Может быть, только половую жизнь скрывали с еще бóльшим усердием. И то, и другое могло существовать только в сфере стыдливого умолчания, только в виде эвфемизмов. Конечно, из словарей не вычеркивали слова «еврей» и «влагалище». Но общественный этикет делал немыслимым публичное обсуждение таких вещей. И тайна не делалась менее запретной от того, что о ней говорили все и всегда. Здравый смысл и приличия указывают – где, когда и с кем можно обсуждать половой акт или иудейское происхождение1. Если правдоискательский пафос 60-х так и не привел к сексуальной революции, то отношение к евреям он поменял кардинально. Однако из всех тайн советского общества эта оказалась едва ли не самой болезненной и опасной.
Прежде всего потому, что призрачное, негласное, эвфемическое существование евреев было удобно всем – и правительству, и народу, и семитам, и антисемитам. Объяснить этот феномен может двойственное положение советского еврея.
Ему в России плохо. Недоверие правительства выражается в общеизвестных проявлениях государственного антисемитизма. Примеры бытового антисемитизма не менее общеизвестны. К тому же быть евреем несколько стыдно, поскольку это означает жить в нецензурной, анекдотической атмосфере.
Не следует ли из этого, что советский еврей хотел бы родиться неевреем? Вряд ли.
Пытаясь при малейшей возможности скрыть свою национальность, он защищает право быть им только тогда, когда он этого хочет. Он желает сам выбирать – где, когда и с кем быть евреем.
Этой нации в России сопутствует сложный комплекс мифов. И уже этот основополагающий факт создает ауру экстравагантности. Умные, богатые, хитрые, энергичные, сплоченные, но главное – другие. Евреи – это те, кто заставляет всех остальных определить свое отношение к ним.
Тайна, окружающая евреев в советском обществе, – лишь внешнее проявление той тайны, которая скрывается в них самих. (И здесь можно продолжить аналогию с сексом, неприличие которого отражает глубочайшую загадку рождения.)
Каждый еврей ощущает себя участником тайного союза, ордена, партии. Скрывая свое происхождение от посторонних, он с радостью раскрывает его среди своих. И тогда любое проявление национальной общности – фамилия, брелок-могендовид, два слова на идиш – пароль, позволяющий прикоснуться к заманчивому инобытию.
Нормальному, то есть лояльному, советскому еврею было удобно существовать в двух ипостасях – тайной и явной. И ему не мешали вынужденные противоречия такой жизни. Его, как и никого в России, не смущало различие между официальным и неофициальным обиходом. Только еврею не надо осваивать самостоятельное мышление частной жизни – его дает сам факт рождения.
Тайна евреев позволяла им быть как все и одновременно – другими. До тех пор пока общество соглашалось замалчивать их существование, оно создавало искусственную, но реально действующую модель отношений.
Евреи страдали от антисемитизма – труднее поступить в институт, попасть на хорошую работу, можно нарваться на оскорбление. Но – и пользовались особым статусом как представители загадочной и даже престижной национальности. В интеллигентной компании, например, считалось, что еврей заведомо эрудированнее, остроумнее, трезвее и радикальнее остальных.
Искусство быть советским евреем заключалось в том, чтобы умело пользоваться двойственностью ситуации, все время играя на разных сторонах «семитского мифа». В обыденной жизни это означало сменить ветхозаветное имя Авраам на Аркадий, записаться в паспорте украинцем, говорить без акцента, но вспоминать о своей национальности каждый раз, когда надо сдавать экзамен преподавателю-еврею, покупать дефицитный товар у директора-еврея и танцевать фрейлахс на еврейской свадьбе.
К этому стоит добавить, что евреи в России были единственными людьми, которых нельзя уличить в антисемитизме, – только они могли с легкой душой называть соплеменников жидами.
Таким образом, очевидные плюсы тайного еврейства в немалой степени компенсировали столь же очевидные минусы.
Особое – двойственное – положение евреев способствовало тому, что они играли яркую роль в обществе. Само общество склонно было объяснять эту роль сионистским заговором и темным иудейским гением. Это придавало еврейской тайне мистический оттенок.
После сталинского антисемитского террора (характерно, что одним из самых пугающих аспектов борьбы с космополитизмом было раскрытие псевдонимов, что обнаруживало, «проявляло» роль евреев в СССР) в стране установился социальный этикет, требовавший замалчивания еврейского вопроса.