Твой XIX век - Натан Эйдельман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На днях будет в Берне Серно-Соловьевич… посмотри на упорную энергию его…“
Имя названо: Николай Серно-Соловьевич. Приметы сходятся: это молодой человек 26 лет, только что из Петербурга (выехал в январе 1860 года). Через некоторое время Николай Серно-Соловьевич напишет другу: „Я отправился в Лондон и провел там две недели, вернулся освеженным, бодрым, полным энергии более, чем когда-либо!“
* * *Об одном из замечательнейших людей русской истории мы знаем совсем мало.
Что осталось?
Несколько стихов — благородных, но художественно слабых; десяток проектов и статей.
Еще было дело. Он был одним из тех, кто составлял душу движения…
Но об этом он молчал. Тех, кто знали и притом говорили, к счастью, было не так уж много.
Странная доля у историков. Чем больше узнает и запишет власть, тем больше — добыча ученых. Так было с декабристами.
Шестидесятники же рассказали меньше, и знаем мы о них меньше. Молчал Чернышевский — и мы многого до сей поры не знаем и только знаем, что многое было.
Тайны своих корреспондентов и помощников берег Герцен.
Молчал и Николай Серно-Соловьевич.
Остались еще протоколы допросов, остались листы „рукоприкладства, поданного заключенным каземата № 16 Алексеевского равелина Николаем Серно-Соловьевичем“. И еще осталось несколько писем. Протоколы и письма — может быть, самые необыкновенные из его сочинений.
На одной из фотографий он стоит, опершись на стул, очень высокий, спокойный, но притом какой-то легкий, поджарый. Лицо с чертами крупными и глазами умными, справедливыми. Пожалуй, что-то от Рахметова, от Базарова. Но только у тех глаза, наверное, пожестче.
Вспоминается письмо одного революционера царю:
„Ваше величество, если Вы встретите на улице человека с умным и открытым лицом, знайте, — это Ваш враг“.
Протоколы допросов начинаются как положено:
„Серно-Соловьевич, Николай Александрович, из потомственных дворян, 27 лет, имею мать, трех братьев, сестру, мать по болезни находится за границей; воспитывался в Александровском лицее“.
В Александровском лицее каждый год, 19 октября, собирались старые выпускники. В торжественных речах упоминались высокие персоны, чью карьеру начинал и ускорял Лицей. Звучали имена самого Александра Михайловича Горчакова, министра иностранных дел, и самого Модеста Андреевича Корфа, действительного тайного советника и члена Государственного совета.
Из не сделавших карьеру упоминался только покойный камер-юнкер Александр Сергеевич Пушкин.
Никакого Пущина и никакого Кюхельбекера в Лицее, конечно, „никогда не было“.
А со стены смотрел император Николай — великолепный и усатый.
За свою серебряную медаль Николай Серно-Соловьевич выходит из лицея с приличным чином. В 23 года он надворный советник, то есть подполковник, и подающий немалые надежды чиновник Государственной канцелярии. До Горчакова и Корфа — всего 5–6 рангов.
Тут пошли события.
В день смерти Николая I люди сходились, оглядывались, радостно пожимали руки и на всякий случай снова оглядывались. После 30-летней николаевской зимы — александровская оттепель. Слово „либерал“ перестает быть ругательным. В некоторых ведомствах начальство серьезно собирается ввести специальные наградные за проявление либерализма. Масса людей, прежде совсем не думавших, принимается думать. Немногие, думавшие и прежде, собираются действовать.
Молодой чиновник Николай Серно-Соловьевич устроен странно. Он никак не может понять двух вещей, очень простых. Во-первых, как можно говорить одно, а делать другое? Во-вторых, как можно ожидать действий от других, если можешь действовать сам?
Правительство объявляет, что собирается освободить крестьян. Что ж, дело хорошее: надо помогать, ускорять. Начальство знает, как умеет работать этот молодой человек. Его приглашают в комитет по крестьянскому делу, но на первых же заседаниях он догадывается, что правительство вовсе не торопится и торопиться не собирается…
Серно-Соловьевич (или, как его называют друзья, Серно) сразу же принимает решение поговорить с царем, составляет довольно резкую записку против крепостников и ранним сентябрьским утром 1858 года садится в поезд, отправляющийся в Царское Село.
Если б кто-либо сказал, что он поступает, как шиллеровский герой, маркиз Поза, откровенно кидавший правду в лицо тирану, — Серно, верно, ухмыльнулся бы. Он не любил фраз.
Он просто — сам, без посредников, хочет проверить: правда ли, что новый император многого не знает?
Царь выходит на прогулку в 8 часов утра. Парк, конечно, охраняется, но для Серно-Соловьевича это пустяки. В нужное время он появляется перед Александром II. Царь рассержен, но молодой смельчак дерзко протягивает ему свою записку и умоляет прочитать. Александр спрашивает фамилию, звание и говорит: „Хорошо, ступай“. Через несколько дней Серно-Соловьевича вызывает граф Орлов, председатель Государственного совета, бывший шеф жандармов:
„Мальчишка, знаешь ли, что сделал бы с тобой покойный государь Николай Павлович, если б ты осмелился подать ему записку? Он упрятал бы тебя туда, где не нашли бы и костей твоих. А государь Александр Николаевич так добр, что приказал тебя поцеловать. Целуй меня…“
Высочайше преданный поцелуй заменил ответ по существу. Однако надворного советника поцелуем не своротишь. Он еще не все решил. Еще не решил, например, — могут или не могут принести пользу людям, крестьянскому делу его служба и должность.
Надо еще попробовать…
В это время в каждой губернии образуются комитеты для решения будущей судьбы крепостных людей.
Надо попробовать. Из Петербурга он отправляется в Калугу. 7 месяцев — по 14 часов в день — пишет бумаги, доставляет проекты, выдвигает планы, спорит, сражается, терзает почтенных калужских помещиков своей неумолимой логикой, ужасает их какой-то подозрительной, совершенно неподкупной честностью. К тому же эта манера — говорить прямо, круто…
Появляются настоящие враги. Они первыми произносят и помещают в кое-какие бумаги слово „революционер“.
Позже Серно-Соловьевич вспомнит:
„Такая вражда опасна в стране, где нет гражданской свободы и мало развита публичность. Она всегда успевает создать предубеждение против лица, и затем все его действия судятся известными кругами общества в силу этого чувства. Мне довелось испытать это“.
Но такого человека, как Серно, врагами не испугаешь. Происходит совсем другое. Он вдруг замечает, что служить и стараться не к чему. Серно понял, что хороший винт в негодном механизме бесполезен, а иногда и вреден. Значит, надо не быть винтом. Может быть, ломать механизм или, выражаясь осторожнее, „заняться частной деятельностью“. Остается понять — как? Надо подумать, научиться, поговорить, попробовать.
И вот он уже за границей. Это 1860 год. Арестуют его в 1862-м. За два года такой человек может сделать необыкновенно много. Если б все его конспиративные письма, беседы, связи, явки, переговоры могли быть установлены, воспроизведены, получилось бы несколько замечательных книг. Но мы знаем вряд ли больше десятой части того, что было.
В феврале 1860 года, мы видим, он гость у лондонских изгнанников — Герцена и Огарева. „Да, — пишет Огарев, — это деятель, а может, и организатор!“
Снова Петербург. И уж Чернышевский пишет Добролюбову: „Порадуйтесь, я в закадычной дружбе с Серно-Соловьевичем…“
Николай и его младший брат, Александр Серно-Соловьевич, — в числе тех, кто связывает Лондонский революционный центр, где Герцен, с подпольной Россией.
Николай — первоклассный конспиратор, революционер. Но „маркиз Поза“ не исчез. Его мучают некоторые вопросы, которые иным подпольщикам и в голову не придут. Ему, как это ни странно, — в глубине, в тайнике души, несколько стыдно скрываться, конспирировать.
„Получается, словно мы их боимся!..“
Один человек, случается, вынужден прятаться от стаи бандитов. Но если он честен и смел, ему будет несколько стыдно, что вот — прятаться приходится… Серно хочет показать, что он и ему подобные — не боятся. Он не рисуется своим риском. Просто думает, что так будет честно и полезно.
19 февраля 1861 года, после тысячедневных тайных обсуждений, крепостное право в России отменено. Царь Александр удовлетворенно заявляет: „Все, что можно было сделать для удовлетворения помещичьих интересов, сделано“.
И вдруг неисправимый Серно-Соловьевич выезжает из Петербурга в Берлин, печатает там на русском языке брошюру „Окончательное решение крестьянского вопроса“ и возвращается домой.
Он пишет, как думает: резко, прямо, открыто. От правительственного проекта не оставляет камня на камне — дельно, остроумно: „Либо всеобщий выкуп крестьянских земель за счет государства, либо народные топоры“, — предупреждает он.