Повседневная жизнь римского патриция в эпоху разрушения Карфагена - Татьяна Бобровникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Крез, разумеется, очень мало вник в слова Солона. Он попросту решил, что афинянин ему завидует. Но вскорости царя «постигло возмездие от божества, как кажется, за то, что он почитал себя счастливейшим из всех людей». Сначала погиб его любимый сын. А потом он столкнулся с Киром Персидским. Великое царство его, как часто бывало на Востоке, распалось, как карточный домик. Персы разбили некогда непобедимое лидийское войско, осадили столицу, и сам великий Крез оказался жалким пленником Кира. Персидский царь приказал сложить на площади костер и сжечь бывшего царя лидийцев. Крез находился в каком-то бездействии печали. Равнодушно смотрел он на приготовления к казни. Но когда он взошел на костер, то, казалось, осознал происходящее и в сердечной муке воскликнул трижды: «Солон!» Слова эти заинтересовали Кира. Ему стало любопытно, кого призывает Крез. Он велел остановить казнь и спросить, о чем говорит его пленник. И тогда Крез сначала неохотно, но постепенно воодушевляясь, рассказал всю свою беседу с афинянином. На Кира эта повесть произвела сильное впечатление. Он понял, как непостоянно счастье, устрашился возмездия божества и велел освободить Креза (Herod., 1,30–45; 84–86).
В другой раз Геродот рассказывает о тиране Поликрате, пользовавшемся необыкновенным счастьем: все его начинания всегда имели успех. Это очень встревожило его друга, египетского царя Амасида, и он написал Поликрату такое письмо: «Приятно, что друг и союзник благоденствует; но твои необыкновенные удачи не радуют меня, потому что я знаю, как завистливо божество. И для себя, и для тех, кто мне дорог, я желал бы, чтобы удачи сменялись неудачами… В самом деле, я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь, пользуясь во всем удачей, не кончил несчастливо и не был уничижен окончательно». В заключение Амасид предложил другу «исправить судьбу», а именно: взять наиболее любимую им вещь и забросить как можно дальше. Поликрат никогда не снимал с руки изумрудный перстень дивной красоты. И вот он решил им пожертвовать. Он бросил любимый перстень в море. В тот же день рыбак принес ему в подарок пойманную им рыбу исполинских размеров. Поликрат приказал повару приготовить ему эту рыбу. Но вскоре повар ворвался к тирану с громким криком: в животе рыбы он отыскал изумрудный перстень Поликрата. Узнав об этой новой удивительной удаче, «Амасид понял, что человек бессилен спасти другого от предстоящего ему несчастья и что Поликрата ждет дурной конец». Так и случилось. Поликрат погиб самой ужасной и мучительной смертью и так заплатил за свое необыкновенное счастье (ibid., 111,40–43).
Слово «божество» в этих рассказах следует заменить словом «судьба», и мы проникнем в глубинные убеждения Сципиона. Конечно, подобные высказывания о непостоянстве и зависти судьбы были до некоторой степени общим местом античной литературы и философии. Но для Публия они были выстраданными личными убеждениями. Он сам присутствовал при роковых катаклизмах, он сам был орудием судьбы и ощущал на лице своем ее страшное дыхание. Ему было 17 лет, когда он собственными глазами увидел, как пала в прах великая Македония, властительница вселенной, о которой он столько читал. И тогда отец его, глубоко потрясенный, произнес незабвенную речь о судьбе. Эта речь в такую минуту, вместо торжества и ликования, не могла не произвести на мальчика неизгладимого впечатления. Он видел, как мрачен и озабочен отец после своей великой победы. Он часто говорил, что ждет великого несчастья от судьбы. И вот у Сципиона один за другим умирают оба младших брата. И осиротевший отец сказал тогда, что это ему возмездие от судьбы и он рад, что ее удары пали на него, а не на Рим. Нет. Такие минуты не забываются.
В расцвете сил Сципион сам разрушил великое царство и уничтожил Карфаген. И в эту минуту, схватив Полибия за руку, он плакал, говорил о превратности судьбы и страшился за будущее Рима. Когда после этого мы слышим, как в беседе с Газдрубалом он прямо повторяет слова своего отца, говоря, что судьба дает нам страшные и внушительные уроки и, глядя на это, нам, смертным, никогда не подобает разрешать себе ни наглых речей, ни поступков (XXXIX, 4); когда мы узнаем, что он часто повторял своему другу Панетию, что главный смысл философии в том, чтобы напомнить людям о непостоянстве судьбы, ибо «людей необузданных из-за счастливых обстоятельств и самоуверенных следует как бы ввести в круг разума и науки, чтобы они осознали шаткость дел человеческих и изменчивость судьбы» (Cic. De off., I, 90), то мы начинаем понимать, как глубоко эта идея пустила корни в его сознание.
Полибий был человеком трезвым и рациональным. Ему чужды были поэтические порывы друга. Но ту минуту на развалинах пылающего Карфагена он не мог забыть никогда. Слова, сказанные самым дорогим для него человеком в такую страшную и сладостную минуту, в минуту, когда повернулась всемирная история — а Полибий это видел! — в минуту, когда на века решались судьбы человечества, эти слова произвели в нем переворот. Он сам признается, что ничего такого ему и в голову не приходило и что именно тогда он впервые понял, что Сципион — великий человек.
И вот у Полибия в «Истории» появляются странные мысли. «Мы знаем, — говорит он, — как судьба умеет быть завистливой к людям и как она чаще всего направляет свои мощные удары на такие предметы, в каких человек полагает свое высшее благополучие и преуспевание» (XXXIX, 19, 2). Довольно странное высказывание для того, кто утверждает, что вера в богов и судьбу существует «по слабости человеческой»! Стоит какому-нибудь полководцу не в меру возгордиться своими удачами, как Полибий немедленно останавливается и читает ему мораль о непостоянстве судьбы. Всем жестоким людям он повторяет слова Сципиона, сказанные Газдрубалу, что никогда не следует быть наглым и жестоким, помня, как сурово наказует судьба (например, I, 35, 29). И наконец, самое удивительное. В одном месте он пишет, что главная польза истории в том, чтобы люди, читая о прошлом, осознали шаткость человеческого счастья (III, 31,3–5). Это просто замечательно! Оказывается, смысл занятия философией в том, чтобы человек осознал шаткость человеческого счастья и непостоянство судьбы, и смысл истории — в том же! Но в случае с философией мы знаем, чьи это были мысли. Думаю, не ошибусь, утверждая, что и во втором случае они исходят от того же человека.
VII
Я уже говорила, что действующими лицами «Истории» Полибия являются люди и народы. Но поскольку цель его показать, как мир слился в одно целое — а это великое деяние судьбы осуществили римляне, — мы вправе заключить, что они-то и являются главными героями Полибия. И сразу перед Полибием и его читателями возникает вопрос, почему именно римляне оказались в силах выполнить эту задачу? Как случилось, что всего за 30 лет[118] они покорили сильные, богатые, могущественные и воинственные государства? Есть ли ответ на этот вопрос у Полибия? Есть. Он утверждает, что достигли они этого благодаря своему государственному строю.
Каждое общество Полибий уподобляет живому существу. И оно последовательно проходит три стадии развития: рост, расцвет и упадок с последующей гибелью[119]. «Как всякое тело, всякое государство… согласно природе проходит состояние возрастания, потом расцвета и, наконец, упадка». Во время столкновения с Карфагеном Рим только-только достиг расцвета, а Карфаген уже отцветал (VI, 51, 4–5; 56, 2). Государства Эллады рождались и отцветали необычайно быстро, образуя вечный круговорот, ибо формы сменяют друг друга по кругу. В описании существующих государственных форм Полибий не считает себя оригинальным. По его словам, он взял эту схему у Платона и других философов и только придал ей большую четкость и ясность, чуждые философскому уму.
Итак, он пишет, что существует три правильных государственных строя: монархия, власть одного человека, но власть законная, то есть такая, при которой большинство добровольно уступило царю власть. Аристократия — власть меньшинства, людей, которых выбрал сам народ. Таким образом, власть любого избранного совета, или, говоря современным языком, парламента, согласно Полибию, — аристократия. И наконец, демократия — власть большинства. Однако отнюдь не всякую власть большинства можно назвать демократией. «Нельзя назвать демократией государство, в котором вся народная масса имеет власть делать все, что бы ни пожелала и ни вздумала. Напротив, демократией должно почитать такое государство, в котором исконным обычаем установлено почитать богов, лелеять родителей, чтить старших, повиноваться законам, если при этом решающая сила принадлежит постановлениям большинства». Почему Полибий дает столь неожиданное определение демократии? Это очень понятно. Монархия требует высоких моральных качеств от одного человека, аристократия — от избранных. Но в демократии все граждане должны быть преданы общему делу. Поэтому и Монтескье впоследствии объявляет добродетель основой демократии. Но добродетель как раз и держится на религии и чувстве долга, которое, как мы увидим, тесно связано с почитанием родителей.