Повседневная жизнь римского патриция в эпоху разрушения Карфагена - Татьяна Бобровникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Публий приказал позвать заложников всего 300 с лишним. Детей он подзывал к себе по одному, ласкал и просил ничего не опасаться, так как, говорил он, через несколько дней они увидят своих родителей. Что же касается остальных, то всем он предлагал успокоиться и написать родным прежде всего о том, что они живы и благополучны… В числе пленных женщин находилась и супруга Мандония (одного из испанских царьков. — Т. Б.)… Когда она упала к ногам Публия и со слезами просила поступать с ними милостивее, чем поступали карфагеняне, он был растроган этой просьбой и спросил, что им нужно. Просящая была женщина пожилая и на вид знатного происхождения. Она не отвечала ни слова. Тогда Публий позвал людей, на которых был возложен уход за женщинами. Те… заявили, что доставляют женщинам все нужное в изобилии. Просящая снова, как и прежде, коснулась колена Публия и повторила те же слова. Недоумение Публия возросло, и он, решивши, что досмотрщики не исполняли своих обязанностей и теперь показали ложно, просил их успокоиться. Для ухода за ними он назначил других людей… Тогда просящая, после некоторого молчания, сказала:
— Неправильно, военачальник, понял ты нашу речь, если думаешь, что просьба наша касается еды.
Теперь Публий угадал мысли женщины и не мог удержаться от слез при виде юных дочерей Андобалы и многих других владык, потому что женщина в немногих словах дала почувствовать их тяжелую долю. Очевидно, Публий понял сказанное; он взял женщину за правую руку и просил ее и прочих женщин успокоиться, обещая заботиться о них, как о родных сестрах и дочерях» (X, 18,3–15).
А вот рассказ Ливия.
«Сципион призвал к себе заложников, прежде всего ободрил их всех, так как они перешли под власть римского народа, который предпочитает привязывать к себе людей не столько страхом, сколько благодеяниями и вступать с иноземными народами во внушающий доверие союз, чем придавать их плачевному рабству. Затем, выслушав названия их родных городов, он исчислил, в каком количестве и к какой народности принадлежат пленники, и отправил на их родину послов, чтобы община прислала за своими… В это время из толпы заложников с плачем бросилась к ногам главнокомандующего… супруга Мандония… и начала умолять его, чтобы он наказал стражам старательнее относиться к заботам и уходу за женщинами. Когда же Сципион заявил, что наверно они ни в чем не будут нуждаться, тогда женщина заговорила снова:
— Невысоко мы это ценим, ибо чего не достаточно для нас в нашем положении! Но меня беспокоит забота о другом, когда я думаю о возрасте этих вот женщин, так как сама я нахожусь вне опасности подвергнуться оскорблению женской чести…
Тогда Сципион возразил на это:
— Уже ради военной дисциплины народа римского, соблюдаемой мной, я не допустил бы оскорблять у нас ничего, считающегося где-либо священным. Теперь же заставляет меня еще тщательнее заботиться об этом ваша добродетель и достоинство, так как вы Даже среди несчастий не забыли о своей женской чести» (XXVI, 49).
Мне кажется, сразу бросается в глаза разница между этими двумя рассказами. У Полибия мы видим человека юного, с мягким сердцем, легко доступного жалости и состраданию. Он утешает и успокаивает насмерть перепуганных людей, ласкает детей и, чтобы их утешить, дарит им подарки. У Ливия перед нами холодный и спокойный римский военачальник, который в первую очередь произносит перед пленниками речь, в которой в официальных выражениях доказывает преимущества римской политики, а потом погружается в необходимые вычисления. Далее к ногам военачальника падает пожилая женщина. У Полибия Сципион сразу растроган, хотя не знает еще, в чем просьба. Он мягко и ласково пытается узнать, что ей нужно. Он тратит на это, очевидно, несколько часов — призывает стражей, расспрашивает, потом назначает новых, дает им указания и т. д. Особенно трогательно у Полибия, что женщина так и не решается прямо сказать Публию, о чем она молит. Она заставляет его догадаться, и Сципион, поняв, в чем дело, не может не заплакать. У Ливия герои не плачут. Женщина сразу безо всякого стеснения, напрямик излагает молодому полководцу свою просьбу. И уж, конечно, не плачет Сципион. Как хороший военачальник, он прежде всего озабочен не жалостью, он думает о дисциплине — ему надо следить, чтобы его воины не распустились, а затем в холодных выражениях хвалит женщин за целомудрие.
Таким образом, в рассказе Ливия мы видим хорошего, но безликого военачальника. Роль Сципиона мог бы с успехом сыграть и Марцелл, и Фабий Максим. Зато на страницах Полибия перед нами оживает неповторимый, обаятельный образ Публия Сципиона.
И еще одна довольно забавная деталь. Сципион разговаривал с испанскими женщинами и детьми, едва понимавшими тот упрощенный греческий язык, на котором он к ним обращался. Поэтому у Полибия он все время повторяет короткую фразу: «Успокойтесь!» У Ливия же он произносит перед ними длиннейшие речи о римском народе, целомудрии и добродетели, становясь в позу школьного ритора и совершенно не соображая, что находится в дикой стране, а слушатели его — перепуганные женщины и дети, не понимающие всех этих возвышенных предметов. Точно так же он заставляет Сципиона произносить напыщенную речь о воздержании перед Масиниссой, который, вероятно, даже не знал, что это такое. Ничего подобного у Полибия нет.
Все это, конечно, придает рассказу Полибия необыкновенную живость. Но, с другой стороны, нет ли тут внутреннего противоречия? Раз в истории действуют неясные законы и народы, то какое отношение к ней имеет отдельный человек? Но, оказывается, огромное. «Такова, кажется, сила существа человеческого, что бывает достаточно одного добродетельного или порочного для того, чтобы низвести величайшие блага или накликать величайшие беды не только на войска и города, но на союзы городов, на обширнейшие части мира» (XXXII, 19, 2). «Такова чудесная сила одного человека, одного дарования!» — в восхищении восклицает он (VIII, 9, 7). Эти последние слова сказаны об Архимеде. Он говорит о том, что римляне могли бы легко взять Сиракузы, «если бы кто изъял из среды сиракузян одного старца» (VIII, 9, 8). И конечно, Полибий понимал, что если один человек мог отстоять силой своего гения город от целого вооруженного до зубов войска, если он мог одним движением спустить на воду огромный корабль, который не способна была сдвинуть с места целая толпа, если он чуть ли не заставлял летать по воздуху вражеские корабли, то можно ли удивляться, что один полководец или один государственный человек может повернуть историю? Один человек, по словам Полибия, может сокрушить целые полчища, может возродить падшее государство (I, 35, 56). Если причины победы римлян над карфагенянами Полибий видит в римском строе и характере, то причина всех успехов карфагенян и самой 2-й Пунической войны в Ганнибале. «Единственным виновником, душой всего, что претерпевали и испытали обе стороны, римляне и карфагеняне, я почитаю Ганнибала…Столь велика и изумительна сила одного человека, одного ума» (IX, 22,1–6).
Вот почему рассказ о людях занимает столь большое место в его сочинении. Он даже с насмешливым недоумением спрашивает, почему другие историки столько места уделяют повествованию об основании городов, их природных условиях, богатстве и не говорят ничего о людях, которые и составляют главный предмет истории (X, 21,2–5).
Итак, в «Истории» Полибия перед нами проходит целая галерея портретов. Однако не следует забывать одного, может быть, самого яркого — портрета самого автора. На всем, что он говорит, лежит яркий отпечаток индивидуальности. Из сочинений Геродота или Фукидида мы можем попытаться воссоздать отдельные черты их автора. Но на страницах Полибиевой «Истории» он встает перед нами, как живой. Он столь же важный персонаж, как Ганнибал или Филипп Македонский. Это он показывает нам все те блестящие картины, которые мы видим. Это его голос мы постоянно слышим. Вот почему, читая его книгу, мы словно беседуем с ее автором и испытываем на себе сильнейшее влияние очень умной и оригинальной личности, влияние, которое некоторые не могут преодолеть никогда. И огромную роль играют тут отступления.
Его «История» представляет удивительную картину. Полибий то и дело оставляет свое повествование и принимается рассказывать о чем-нибудь, на первый взгляд мало относящемся к делу. Вначале эта манера даже может раздражать нетерпеливого читателя. Раздражать, тем более что у Полибия необыкновенный дар переносить читателя в гущу действия, так что ты оказываешься в самом центре бурлящих событий. И вот ты читаешь о каких-нибудь страшных битвах, герой в самом тяжелом положении, ты замираешь от волнения — и вдруг Полибий останавливается и начинает обстоятельно и неторопливо объяснять, как можно использовать знания по геометрии и астрономии в военном деле, или самым подробным образом описывать усовершенствованный им огненный телеграф. Ты в отчаянии, ты проклинаешь все научные изыскания автора, и только суровый долг мешает тебе перескочить через десяток страниц, чтобы узнать, что же случилось с героем. Но постепенно ты привыкаешь к этому стилю и в этих отступлениях находишь удивительное очарование. Это нечто вроде лирических отступлений в «Евгении Онегине». И благодаря им мы видим и эпоху, и самого автора.