Современная венгерская проза - Магда Сабо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иза чувствовала: этого уже ей не вынести.
Она склонила лицо на руки в перчатках, у нее полились слезы. Антал, тот Антал, который ушел из дома с двумя чемоданами, не оглядываясь на нее, лишь насвистывая, мол, ему и так хорошо, или, может, ему только так и хорошо, Антал, будущий муж Лидии, владелец их бывшего дома — в эту минуту исчез из ее жизни, так окончательно и бесповоротно, словно вдруг испарился или провалился сквозь землю. Иза чувствовала, что до этого Антала ей нет никакого дела даже в воспоминаниях, предложение Антала — оскорбление всем им: и отцу, который когда-то бежал по снегу с жалкими несколькими пенгё, чтобы гимназист Антал мог купить себе книги, и матери, которую он на старости лет хотел сделать экономкой, но больше всего ей, Изе, потому что Антал задумал создать новый дом, новое гнездо в тех стенах, где когда-то они жили вдвоем, да еще в помощь своей новой жене хотел заманить ее, Изы, мать.
В эту минуту, суровую и безжалостную, которая вторглась острием ножа в живую ткань сердца, заставляя Изу дрожать и задыхаться, — в эту минуту произошло еще и нечто другое. Мать ее, которая, даже погрузившись в холодный мрак смерти, все еще оставалась живой и близкой — ведь всего-то два дня миновало, как она садилась в вагон, волокла свою сетку, махала платком из окна, и связанные с ней, живою, воспоминания еще теснились вокруг каждого из них, — мать наконец сложила руки на груди и, сколь беспокойной, непонятной, несмиряющейся была вначале, столь же спокойной и молчаливой стала теперь, безвозвратно расставшись с жизнью. В эту минуту Иза не только умом, но всем существом, всем подсознанием усвоила, поняла, что матери нет больше, — и ей не так стало больно от ее утраты. В эту минуту, хотя Иза и не сознавала еще этого, рана ее стала затягиваться, заживать, исцеляемая забвением. Она отняла руки от лица; теперь она снова способна была смотреть на людей. Полицейский чин недоумевающе оглядел их: что и говорить, перед ним была довольно путаная семья — бывший зять и будущие супруги. Лицо Изы потому показалось ему столь загадочным в этот момент, что вместе с льющимися слезами и искренним горем в нем было еще и неподдельное возмущение.
Иза знала: мать бы ушла от нее, позови ее Антал — Антала она всегда очень любила; ушла бы немедленно, приведя какие-нибудь веские доводы: например, что у Капитана астма и никто не умеет правильно его кормить или что нужно разобраться в хламе, который Антал сложил на чердак, — мать вернулась бы сюда, лишь бы заполучить обратно свои треснутые кружки и снова ходить в дровяной сарай за щепками. «Неблагодарная, — думала Иза, — какая неблагодарная! С радостью променяла бы меня на палку вишневого дерева да табачное сито. Я же все делала для нее, по силам и сверх сил, шла на жертвы, жизнь свою с ней делила, жизнь, которую и с мужчиной нельзя разделить до конца, а она все же хлам свой любила больше, чем меня».
Старая еще раз, в последний уже раз явилась Изе и, словно сбросив с себя наконец привычную робость, подняла на нее огромные, вопрошающие, голубые свои глаза. Постояла — и растворилась в воздухе, отошла к мертвым. Иза откинулась на спинку стула, поискала в сумочке сигарету, провела ладонью по лицу. Антал, Лидия и мать в старом доме, и Винце нет среди них потому лишь, что его унесла болезнь, — видение это вдруг встало над городом, словно сказочная цитадель, и, продержавшись мгновение, рухнуло: планам Антала так и не суждено было осуществиться, планам, в которых он так ловко вывел ее за пределы всего, с чем она когда-то была связана неразрывно. «Ты умерла, мама, — думала Иза с той безличной печалью, с какой человек стоит у ограды с могилами близких, умерших двадцать лет назад, — потому что Бальзамный ров, и Антал, и ненужные вещи были сильнее той любви, которой я любила тебя. Ты умерла, моя бедная, а ведь я все для тебя сделала, что способен сделать один человек для другого, но ты не знала, на что все это тебе. Я — невиновна».
Домокош повернулся к Анталу с Лидией; неудобный, рассохшийся стул под ним заскрипел, Антала он видел в профиль, Лидия же, о которой он, впрочем, не знал, что она и раньше играла какую-то роль в жизни семьи, оказалась лицом к нему. «Эта девушка во всем другая, чем Иза, — думал Домокош. — Ее постоянно меняющееся, подвижное, чуткое лицо полно эмоций и страсти. Эта вряд ли даст мужу спокойно работать: если, по ее мнению, речь идет о чем-то более важном. Она станет кричать, размахивать руками, пока не выяснит все до конца».
Гица так демонстративно хихикала, так старалась обратить на себя внимание, что просто нельзя было не дать ей слово. Иза, откинувшись назад и глубоко дыша, слушала сочную, ироничную речь Гицы. Мастерица жестикулировала, закатывала глаза, драматически вскрикивала, призывала в свидетели Кольмана, которого, правда, терпеть не могла, продавца газет, учительницу, любого из соседей по улице или знающих Изу по клинике, даже, если угодно, самого профессора Деккера, лауреата премии Кошута, — любой из них с радостью подтвердит, какой глупостью было предложение Антала. Да ведь все прекрасно знают, что покойница, царство ей небесное, жила у своей дочурки, как у Христа за пазухой, та ее прямо засыпала деньгами, да будь у бедной Этелки семь жизней, ей и за семь жизней не оплатить того, что Иза для нее сделала. Второй такой дочери в целом свете не сыщешь: только схоронила отца — и тут же забрала к себе мамочку, ни дня не дала ей горевать в одиночестве, увезла в Пешт, в прекрасную квартиру со всеми удобствами, прислугу для нее держала; вот и вчера, когда приехала Этелка, что за чудесное новое пальто на ней было, и мохеровый шарф, и шляпа. Такую счастливую мать не найдешь больше, сколько ни ищи. Этелка не так уж много говорила, пока у нее была, устала, бедняжка, если человеку за семьдесят, что с него возьмешь, — но уж если открывала рот, так чтобы дочку расхваливать: и такая она, и сякая, и любит ее, и всем для нее жертвует. Райская жизнь была у покойницы в Пеште, так она и вернулась бы сюда, как же, держи карман шире, от Изы-то, из райских-то кущ — в преисподнюю.
Пьяный нервничал и все время сморкался, сторож кашлял. Антал сидел красный, словно ему дали пощечину, Лидия впервые за все время подняла от пола глаза. Она взглянула на Гицу, словно собравшись что-то сказать, но промолчала. Иза дышала уже не так бурно; она чувствовала, что любит Гицу.
Домокош, который со словами работал, словами жил, чья профессия предполагала умение улавливать точное значение слов, — именно в этот момент начал вдруг постигать, что же, собственно говоря, случилось со старой. Вдохновенная речь Гицы вдруг вывернулась наизнанку, показала свой истинный смысл. Он все понял.
Полицейский чин сказал, что он удовлетворен тем, что слышал: ведь сегодняшний разговор, собственно говоря, должен был прояснить: можно ли допустить, что вдова Винце Сёча покончила с собой, а не стала жертвой несчастного случая. Пьяный вместе со сторожем жадно вслушивались в его слова, у старика даже кожа на лице напряглась. Взгляд Домокоша обратился теперь на них; никогда раньше не умел он так читать в человеческих лицах. «Господи, сделай так, чтоб старуха оказалась самоубийцей!» — молился про себя пьяный. «Хоть бы она сама покончила с собой!» — думал ночной сторож.
Теперь наступила их очередь, и, по мере того как они говорили, словно редел и уходил в небо позавчерашний туман. С помощью Гицы и Антала был восстановлен путь старой после того, как она вышла из дома: как-то она добралась до Бальзамного рва, пешком или на трамвае. Скорее всего на трамвае — если, конечно, она попала туда не со стороны улицы Ракоци, а с другого конца. Сторож рассказывал сбивчиво и невнятно, но теперь они уже видели, как старая топчется возле колодца, поворачивает колесо, слушает плеск льющейся воды. Пьяный с шумом втягивал воздух, страдал и потел; он ничего не помнил, в том числе и старуху, помнил только сторожа; позавчера он обмывал в пивной какое-то событие, которое никак нельзя было не обмыть, и с того момента, как он прямиком, через Бальзамный ров, отправился домой, в памяти у него застряли только какие-то посторонние детали: необычно густая грязь на дороге, липкий, плотный туман. Неразборчивое бормотанье сторожа было как заклинание: «Только не несчастный случай! Только не несчастный случай!» «Бальзамный ров — не бульвар, — угрюмо повторял он — туда только тот идет, кто по делу, даже днем, а вечером и подавно».
Фраза эта, словно какой-то невесомый предмет, плавала в воздухе между участниками разговора. Голос Изы был тих, но четок; Домокош передернулся, когда тайна двух умерших стала вдруг фактом, подлежащим занесению в протокол, и барышня за отдельным столом тут же записала, что были когда-то в городе молодой человек и юная девушка, которые ходили целоваться в сады, так что кому-кому, а старой Бальзамный ров был очень даже естественным местом для прогулок, особенно вечером того дня, когда она поставила памятник на могилу мужа. Писатель ужаснулся, когда картина получила полную ясность, когда каждая мелкая деталь встала в ней на свое место: счастливая, всем обеспеченная, довольная жизнью старуха в пальто с меховым воротником гуляет, оплакивая мужа, по улице, где впервые узнала любовь, и думает об усопшем супруге, о том, какую славную дочь подарила ей судьба и какую благословенную, светлую, мирную старость. И поскольку она робка и пуглива, как почти любая старуха, да еще и видит неважно, но по наивному тщеславию не одевает очки даже в такой туман, то, испугавшись громкой ссоры, бежит, сама не зная куда, и падает с лесов, не успев попрощаться с жизнью, где ее ожидало еще столько радости, столько хорошего.