Управляемая демократия: Россия, которую нам навязали - Борис Кагарлицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рыночная реформа и приватизация, с одной стороны, давление «альтернативных» профсоюзов — с другой, инициировали робкие перемены и в «традиционных» профсоюзах. Первоначально бюрократия надеялась, что удастся обойтись сменой вывесок. Всесоюзный центральный совет профессиональных союзов (ВЦСПС) был преобразован во Всеобщую конфедерацию профсоюзов (ВКП), после распада СССР превратившуюся в «международное объединение». Российские профсоюзы были объединены в Федерацию независимых профсоюзов России (ФНПР) во главе с Игорем Клочковым.
ФНПР сохранила на протяжении периода 1991—1996 гг. черты типичной советской, насквозь бюрократизированной, громоздкой, неповоротливой, консервативной и переполненной синекурами организации, не поспевающей за быстрыми переменами в обществе.
События августа 1991 г., поражение ГКЧП, запрет КПСС и последовавший за этим развал СССР застали руководство ФНПР врасплох. Опасаясь распространения антикоммунистических репрессий на свой руководящий аппарат и возможной конфискации собственности, руководство «официальных» профсоюзов во главе с Клочковым постоянно повторяло, что профсоюзы — вне политики (этот тезис был введен в официальные программные документы ФНПР). На практике в 1991—1992 гг. ФНПР перешла к «критической поддержке» российской власти.
Между тем новая ситуация открыла перед профсоюзной бюрократией неожиданные возможности. После августа 1991 г., когда распались союзные структуры, была ликвидирована КПСС, а профсоюзы остались единственной массовой организацией в стране. Более 80% их членов сохранили верность своим организациям. На фоне хаоса и коррупции, воцарившихся в России, профсоюзная бюрократия того времени, привыкшая к четкому соблюдению традиционных норм, выглядела образцом порядочности. Однако у нее не было ни четкой стратегии, ни полного понимания собственной силы.
ДЕКЛАССИРОВАННЫЙ ПРОЛЕТАРИАТ«Традиционные» профсоюзы сохраняли влияние на предприятиях, поскольку трудовые коллективы оставались стабильны. При относительно высокой занятости для постсоветского общества 1990-х гг. характерен стремительный рост скрытой или частичной безработицы. «В формировании скрытой безработицы, — отмечают эксперты, — заинтересованы как администрация предприятия, так и сами работники. Директора предприятий широко используют административные отпуска, приостанавливая открытое сокращение штатов, или официальное высвобождение кадров, поскольку у них нет средств на выплату высвобождаемым работникам выходного пособия и заработной платы на период трудоустройства в соответствии с трудовым законодательством. Статистика показывает, что объемы высвобождения кадров в 1993 г. составили 60% от уровня 1992 г. Однако начиная с III квартала 1993 г. тенденция увеличения объемов высвобождения стала восстанавливаться, и в 1994 г. она достигла 86% от уровня 1992 г.» Рост скрытой безработицы сопровождался вовлечением трудящихся в сферу «неформальной» или «теневой» экономики. Исследователи отмечают: «Практически все работники предприятий, пребывающие сегодня в административных отпусках или занятые неполный рабочий день, находят себе работу в так называемом неформальном секторе экономики.
Лишенные возможности зарабатывать на своем предприятии, они вынуждены заниматься частным нелегальным бизнесом, и инициативное осуществление этого вида деятельности на условиях “вторичной” занятости их весьма устраивает»[167].
Таким образом, вместо формирования классического пролетариата европейского типа и устойчивого рынка труда, реформы привели к массовой социально-профессиональной маргинализации наемных работников. Однако участники российской неформальной экономики радикально отличались от латиноамериканских маргиналов — не только уровнем образования и профессиональной квалификации, но и тем, что сохраняли связь с традиционным индустриальным сектором.
Противоречивость положения работников вела к параличу социальной воли. Именно это, наряду с дополнительными и (скрытыми от официальной статистики и налогов) «вторичными доходами», стало одной из причин того, что всеобщее недовольство не переросло в социальный взрыв.
Получая доходы в неформальном секторе, работники были заинтересованы и в сохранении своего основного рабочего места. Это была гарантия стабильности, социального статуса, пенсионного обеспечения. В подобных обстоятельствах люди не только не были склонны противопоставлять себя директору, но, напротив, пользовались всякой возможностью, чтобы, объединившись вокруг администрации, добиваться выживания своего предприятия.
Как отмечал Кудюкин, «корпоративно-патерналистская тенденция» с началом гайдаровских реформ даже усилилась. «Зависимость от предприятия возросла как с обострением ситуации на рынке труда, так и с резким ослаблением социальной защиты со стороны государства. Не стоит сбрасывать со счетов и значение полученных предприятием по бартеру товаров, распределяемых среди работников по ценам ниже рыночных»[168]. Широко практиковавшаяся в 1993—1995 гг. расплата с работниками продукцией собственного предприятия также усилила зависимость трудящихся от своего завода. Наконец, массовое акционирование предприятий, сопровождавшееся раздачей акций работникам, вовсе не способствовало становлению свободного труда. Не получая значительных дивидендов и фактически не участвуя в принятии решений, работник так и не стал совладельцем средств производства. Зато акция стала дополнительным способом прикрепления работника к конкретному предприятию. Ни пресса, ни профсоюзные информационные отчеты, ни исследования не зафиксировали ни одного случая, когда работники приватизированных «в пользу трудящихся» предприятий отказались бы от забастовки, мотивируя это своими интересами в качестве собственников. Зато причинами отказа от стачки постоянно назывались страхи перед потерей работы и перед репрессиями.
Теперь руководитель предприятия становился одновременно руководителем коллектива собственников и полномочным распорядителем совместного имущества. Поскольку доступ к информации о реальном положении дел у администраторов несравненно больше, нежели у работников, это давало директорам дополнительные возможности косвенного контроля за поведением «собственников»[169].
В общем, на протяжении 1992—1993 гг. наблюдалось не движение к «западной модели», а отдаление от нее. Ведь в конце советского времени 1990—1991 гг. патернализм оказывался как бы «за скобками» конфликта. Вопросы социальной защиты были так или иначе решены в рамках советской системы, а зоной конфликта, как и на Западе, оказывались вопросы заработной платы, охраны труда и порой профсоюзные права. По внешности трудовой конфликт образца 1990—1991 гг. практически не отличался от западного. Зато с 1992 г. нагрузка на патерналистскую модель стремительно возрастает, и одновременно становится очевидным отсутствие альтернатив. Реальный выбор, стоящий перед трудящимися, — не между патернализмом и свободой, а между социальной защищенностью и ее отсутствием. У рабочего нет возможности выбрать: жилье от предприятия, муниципальное жилье или, наконец, жилье по доступным ценам на рынке. Он все более привязан к предприятию, зависим от администрации.
Руководство предприятий уже не подчинялось партийному контролю, но продолжало культивировать корпоративные связи внутри своей отрасли. «Свято место пусто не бывает», местная администрация, зачастую опиравшаяся на бывший аппарат областных комитетов партии, стала все более активно вмешиваться в дела расположенных на ее территории компаний. Если в советское время секретарь обкома использовал свое политическое влияние в Москве, чтобы «выбивать фонды», доставать дефицитное оборудование и товары ширпотреба, то теперь, в условиях хронического дефицита инвестиций, местная власть стала совладельцем, кредитором, спонсором и защитником предприятий. Защита эта, впрочем, нередко напоминала рэкет. Тех, кто не хотел дружить с местной властью, отдавали на расправу мафии.
Трудящиеся оказались в двойной зависимости — от администрации предприятий и от региональной власти. И те и другие старались показать, что в отличие от столичного финансового капитала готовы «заботиться о людях», решать социальные проблемы. Но в большинстве регионов для этого не было ни средств, ни возможностей.
«КАСИКИЗМ» ПО-РУССКИВ условиях, когда корпоративизм все больше становился решающим фактором социальной организации, он не мог не проявиться и в политике, особенно на уровне местной власти. В Латинской Америке это явление принято называть — «касикизмом».
«Касик» — слово, некогда обозначавшее индейского вождя в Мексике, — уже прочно вошло сначала в испанский язык, а потом и в международный политический лексикон. Яркие примеры «касикизма» можно было найти не только в Мексике, но и в Бразилии, Колумбии, Боливии. «Касикизм» сложился в Латинской Америке, в годы, когда она была прежде всего сырьевым придатком Запада, местный рынок был слабо развит, а экономика предельно зависима от иностранного капитала. Речь шла о том, что местные администраторы превращаются в полновластных хозяев своих регионов, о политической коррупции. Центральная власть мирится с административным произволом на местах, поскольку сама нуждается в поддержке регионального начальства. Права и политические возможности различных регионов не одинаковы — они в конечном счете зависят от влияния того или иного «касика» и, разумеется, от экономического веса стоящих за ним группировок.