Война: Журналист. Рота. Если кто меня слышит (сборник) - Борис Подопригора
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хорошего вы хлопца воспитали, уважаемые… Головастый такой… У нас однажды «духи» в катакомбы подземные ушли вместе со своими бабами и детишками, засели там, никто и не знал, что делать… А тарджуман[80] наш сообразил – «бэтээры» подогнать и выхлопными газами, значит, в подземелье… это… поработать – там выход-то только один был. Молодец! «Духи» попередохли – а у нас ни одного раненого.
Советник хотел сделать родителям искренний комплимент, а вышло так, что той ночью мать «головастого хлопца» попала в больницу с инфарктом – слишком глубоким оказался шок, не могла она поверить, что ее замечательный, тихий, интеллигентный мальчик стал таким душегубом…
Так с тех пор и пошло – каждый вечер Андрей являлся домой пьяным и сразу уходил в свою комнату, ложился на диван одетым и еще «догонялся» из заныканной за тумбочкой бутылочки – тогда была хоть какая-то гарантия того, что не будет опять сниться Йемен и все с ним связанное… Странные вещи творились с Обнорским – уже дома, в Ленинграде, в полной безопасности стал приходить к нему запоздалый страх, он словно заново переживал все случившееся с ним в Йемене, и его буквально колотило от липкого ужаса, перераставшего в настоящий психоз. Андрей, например, уже просто физически не мог заснуть раздетым, ему непременно нужно было улечься полностью экипированным (видимо, чтобы в случае чего сразу вскочить и бежать), не мог он также садиться затылком к дверям, и его просто трясло, если кто-то заходил ему за спину. При всем при этом его страшно тянуло обратно в Йемен… Обнорский готов был отдать что угодно, лишь бы снова оказаться там, где он был нужен, где его уважали и знали, где, ему казалось, прошли бы мигом все его ночные кошмары…
Его родители не понимали, что творится с сыном, вернувшимся словно чужим, мама часто плакала и проклинала Министерство обороны и восточный факультет, отец несколько раз пытался поговорить с Андреем по-мужски, но все было без толку…
Любимым времяпрепровождением Обнорского стали поездки по кольцевой в ленинградских автобусах, он забивался куда-нибудь в угол, отворачивался от пассажиров и рассматривал из окна улицы, дома, прохожих… Время от времени на него накатывали приступы немотивированной агрессии, злобы к случайным людям, и ему приходилось прилагать невероятные усилия, чтобы сдержаться и не начать драку или скандал, – в нем словно одновременно жили два человека. Один понимал, что люди не виноваты в том, что с ним случилось, не они его, в конце концов, в Йемен посылали, у них шла своя, мирная жизнь. Но второй человек скользил по лицам прохожих безумным злым взглядом и шептал: «Суки тыловые… Жрали тут сытно, пили, баб трахали, веселились, пока мы там…» Ко всему этому еще примешивалась обида за то, что никто в Союзе ничего про Йемен даже не слышал. Про ребят, вернувшихся из Афгана, хоть знали, их уважали (по крайней мере, в первые годы перестройки), как-то благодарили и давали какие-то льготы.
Все, что происходило с ним, было закономерно: в Йемене Обнорский словно заморозился – чтобы не свихнуться, психика включила там своеобразные тормоза, притупившие остроту восприятия окружавшего его кошмара. Дома эти тормоза отключались. Получился эффект замороженной руки – если ее сунуть в сугроб, она сначала болит, а потом боль перестает чувствоваться. Но если потом зайти в теплый дом, рука, оттаивая, начинает болеть еще сильнее, чем сначала, и ее снова хочется засунуть обратно в сугроб, чтобы унять эту боль… Лишь немногие способны в этот момент перетерпеть и понять, что, засовывая руку обратно в сугроб, можно навсегда ее лишиться, – наступят полное обморожение, гангрена и, возможно, смерть.
В середине ноября Обнорский получил повестку из Ленинградского управления КГБ, он встрепенулся и решил было, что это как-то связано с историей о пропавшем оружии и гибелью Царькова, но оказалось, что с ним просто хотели поговорить на предмет «дальнейшего трудоустройства». Андрей отказываться не стал, но сразу рассказал, что ближе к Новому году должен состояться его официальный развод с женой. Как ни странно, это обстоятельство было товарищам из Большого дома на Литейном неизвестно, и они, казалось, даже растерялись: КГБ не нужны были люди с «сомнительным моральным обликом», а именно так в те годы относились к разведенным. Обнорский это, конечно, знал и даже обрадовался, что ситуация сложилась именно таким образом, – работать в Комитете он не хотел (хотя ни диссидентом, ни антисоветчиком не был), а отвечать на высокое доверие этой организации отказом было чревато. А так – они сами отказались от «морально неустойчивого» кандидата, наверняка даже кто-нибудь там по шапке получил за недостаточно глубокое изучение обстоятельств биографии Обнорского… Собеседование было скомкано, и Андрей от души потом повеселился, вспоминая чугунно-скорбные лица вербовщиков-нанимателей…
На факультете он поначалу появлялся редко и шарахался даже от своих, но в декабре случайно попал в веселую компанию своих новых однокурсников (Обнорский доучивался с курсом, поступившим на год позже него) и завяз в ней. Так сложилось, что никто из этих ребят в командировки по «войне» не ездил, поэтому с психикой у них было все более-менее в порядке – просто компания молодых шалопаев весело прожигала жизнь. Андрей, измученный одиночеством и непрекращавшимися воспоминаниями, инстинктивно уловил возможность погреться у чужого костра.
В компании новых приятелей ему искренне обрадовались – у Обнорского были деньги, позволявшие «завить жизнь веревочкой». Начались просто бешеные загулы – рестораны, пивные, общаги, какие-то хаты вертелись в непросыхающем сознании Андрея угарным карнавалом, в котором он пытался утопить свою тоску и боль. Несколько раз Обнорский ввязывался в жестокие кабацкие драки, в которых становился настоящим зверем. В результате пару раз его забирали в ментовку, и последствия могли бы быть самыми печальными, если бы не помощь двух его старых приятелей. Один раз из отделения его забрал Женька Кондрашов, бывший однокурсник Андрея, почему-то ушедший после окончания восточного факультета работать в специальную службу уголовного розыска, занимавшуюся раскрытием преступлений, совершенных иностранцами и против иностранцев. Во втором случае разбираться приехал Серега Челищев, окончивший юрфак и работавший следователем в горпрокуратуре, – с ним Обнорский когда-то тренировался вместе в университетской сборной по дзюдо. Обоим после освобождения из КПЗ Андрей обещал образумиться, но в эти обещания не верил и сам…
У него появился круг довольно сомнительных кабацко-ресторанных знакомств – какие-то вышибалы, халдеи, бывшие спортсмены, картежники и просто люди с темным прошлым и настоящим. Все это вполне могло закончиться совсем печально, если бы не два обстоятельства – появление в его жизни женщины и прочная финансовая мель.
С деньгами получилось так. Однажды ночью Андрей заявился домой совсем пьяным, идиотски улыбаясь, схватился за занавеску из вьетнамской соломки в прихожей и вместе с ней рухнул на пол, исчерпав запас сил. Отец, пользуясь его бесчувствием, ошмонал Андрея и забрал у него остатки внешпосылторговских чеков (их оставалось около половины от той суммы, с которой он вернулся в Союз). Утром Обнорский обнаружил записку, в которой отец уведомлял, что деньги лежат у него на работе в сейфе и Андрей их не получит до тех пор, пока не очнется от своего затянувшегося запоя. К записке прилагались три рубля на опохмелку – садистом Обнорский-старший не был.
Что же касается вошедшей в жизнь Андрея женщины, то ею стала Виолетта из группы истории Индии с его нового курса. Виолетта несколько раз присутствовала на вечеринках в компании новых однокурсников-собутыльников Обнорского и, что называется, запала на него. Что двигало этой красивой и умной девушкой из приличной семьи, сказать было трудно, видно, правду говорит пословица, что любовь, мол, зла, – факт оставался фактом: капризная, рафинированная и избалованная мужским вниманием Виолетта намертво вцепилась в Андрея и самоотверженно вытаскивала его из самых разных кабаков и притонов. Обнорский сначала несколько тяготился такой опекой, но в конце концов цинично трахнул Виолетту на квартире одного однокурсника, где благодаря отъезду на зимний курорт родителей шла очередная гульба пятикурсников. Виолетта, не смущаясь идущей в соседней комнате пьянкой однокашников, отдалась Андрею с такой страстью и самозабвением, что на него тоже, как говорится, накатило, и в нем, может быть, медленно и неуверенно, но начали пробуждаться, казалось, замерзшие напрочь светлые человеческие чувства… Правда, просыпались они неохотно и болезненно, и Обнорский постоянно норовил снова сорваться в пьяные куражи, но постепенно загулы становились не такими тотальными…