Том 6. Заклинательница змей - Федор Сологуб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чем-то она кончит? Ее будущее тревожит меня. Ну да что говорить, — это непоправимо. А вот Николай, — сегодняшний случай окончательно открыл мне глаза, — это форменный негодяй. Я давно уже не доверял ему. И был прав, как оказывается. Он старший. Зачат в те дни, когда Любочке была еще очень горька разлука с вами, она была этим совсем задавлена, ей тяжело было притворяться любящею женою. Николай рожден в обмане, и потому весь он лживый. Что у его матери было жертвою и отчаянием, у него стало низостью, злом, ложью. И лучше было бы, если бы тогда Люба отказала мне. Или если бы у нас не было совсем детей.
— Отчего же Милочка не такая? — спросил Абакумов.
Его профессорскому уму рассуждения Горелова казались совсем не наукообразными, произвольными, наивными, каким-то сумбурным производным от суеверия, мистицизма и горьких личных переживаний. А Горелов говорил:
— Милочка — младшая. К тому времени Люба уже привыкла. Уже она чувствовала себя моею покорною рабою, купленною за большие деньги, чтобы радовать господина. Привыкла, кротко вошла в эту жизнь, уже стала чувствовать себя в доме хозяйкою и госпожою. Была, может быть, по-своему полусчастлива. И только иногда вспыхивало в ней возмущение против того ярма, которое она сама на себя надела. Она знала, что винить некого, и покорялась, и таила в душе своей гнев на себя, на меня, на судьбу. Только не на вас. Оттого Милочка вышла такая милая, услужливая, готовая всем помочь, все свое отдать другим, но и такая иногда гневливая чрезмерно. Но счастливою она не будет. Она всегда будет больше давать, чем брать. И полюбить ей всегда будет некого. Здесь не в Пучкова же влюбиться! Да так и всегда, и везде будет.
57Абакумов осторожно посматривал на Горелова, — старый фабрикант казался ему слишком возбужденным. Он говорил не переставая, и был странен его слишком спокойный тон в беседе о таких острых и тяжелых обстоятельствах. Слова Горелова звучали, как давно привычные напевы панихиды в устах старого священника, которому все равно, кого отпевать, потому что всех своих он уже давно не только схоронил, но и позабыл. И под эти размеренные звуки особенно мрачным казался весь этот богато обставленный большой кабинет с его громадным, похищающим звук шагов ковром, с его тяжелою мебелью, с тусклою позолотою на рамах картин, со старыми гравюрами в широком багете, с темно-зелеными занавесями на трех больших окнах, с небольшим салонным роялем, зачем-то стоявшим в углу у двери.
«Надо его успокоить», — подумал Абакумов. Но тотчас же забыл об этом. Он допил второй стакан, машинально им себе налитый. Потянулся за бутылкой, налил третий, подумал: «Хорошо бы коньяку выпить. Или водки». Глаза его были прикованы к темному узору мягкого ковра. Мерещился шелест короткой шелковой юбки и чьи-то легкие, обнаженные ноги. Он думал ревниво и страстно: «Когда он звал Любу, она приходила, исполняла все, что он захочет. Если он, усталый, сидел здесь и если ему приходила фантазия увидеть мелькание голых, пляшущих ее ног, она обнажала ноги, и он садился за этот рояль, такой чужой, по-видимому, этой деловой храмине, играл, и она танцевала. Вот зачем здесь рояль. И недаром есть пьесы такие, что Люба всегда взволнована, когда слышит их».
Звук, подобный стону, вырвался из его уст.
Он встал и поспешно пошел по ковру, словно прогоняя мечтаемую легконогую плясунью. Дошел до двери, повернул, прошелся к окну и опять сел на свое место.
Горелов сидел, опершись локтями на стол, и продолжал говорить о своем, — о своей святыне, о своей любви, о падениях и об изменах своих, о великой тоске ее жизни и своей жизни. Абакумов слушал его невнимательно и думал, что у Любы, кроме ее души, и ее кротости, и ее нежности, есть еще и тело, страстное и чувственное сплетение волнений очарований и приманок, тело, в котором струится пламенная кровь, в котором бьется жаждущее радостей сердце; тело, влекущее к себе, когда оно скрыто одеждами, и осиянное всем яростным сонмом желаний, когда оно обнажено. И этим ее телом, со всем его зноем, со всеми его восторгами и упоениями, владел другой! И этого безмерно волнующего тела никогда не видел он, профессор Абакумов. И этим телом он, человек, уважаемый всеми и заметный в науке, хочет владеть, как дикарь, как зверь. И мысль об этом теле волнует его, и заставляет его ревновать, и делает его подобным всякому, кто на этой грубой земле готов вступить в единоборство с другим из-за той, которую хотят оба.
Минуты возбуждения сменялись тяжелыми, свинцовыми приступами гнетущей апатии. Абакумов старался направить свою мысль к созерцанию идеальных совершенств и достойных отношений, но непослушные мечты тяготели к страстным, волнующим областям темной жизни. И от этого такое презрение к себе самому вдруг почувствовал он, что иногда ему хотелось уйти поскорее отсюда и в эту же ночь убить себя.
«С этим надобно покончить, — говорил он сам себе, — и чем скорее, тем лучше».
58Абакумов заметил наконец, что Горелов настойчиво повторяет одно какое-то слово. Вслушался.
— Да вы не волнуйтесь, Василий Матвеевич, — говорил Горелов, — успокойтесь, не волнуйтесь.
Абакумов принудил себя улыбнуться.
— Я совершенно спокоен, Иван Андреевич, — сказал он. — Настолько спокоен, насколько это возможно в данном положении. Если хотите, я, конечно, волнуюсь. Но вы понимаете…
— Понимаю, — сказал Горелов, — у всех у нас в жилах кровь, а не патока. Но мы должны решить это дело как разумные и добрые люди, как христиане, а не как дикари. Распинать женщину, терзать ее душу мы не станем.
— А если она уже распята? — угрюмо спросил Абакумов.
Голос его дрогнул. С внезапною ясностью представился ему угрюмый холм распятия под свинцовыми тучами, тяжело нависнувшими над безрадостною пустынею, — и на холме грубо сколоченный из двух неровных и суковатых бревен крест, — и на кресте пригвожденная нагая женщина, Любовь. Тело ее висит на пробитых громадными гвоздями тонких ладонях и тяжело опирается на гвозди, вбитые в нежные стопы. Колени согнуты, чтобы крепче были прибиты ноги к дереву, и все тело вытянуто и дрожит от непомерной страстной муки.
— И с креста снимем, — сказал Горелов. — Друг мой, она любит вас, вы — ее. Вот основное. Все остальное надо подчинить этому. Как это сделать, мы обдумаем. Самое простое и разумное, — я дам ей развод. По моей вине, конечно, чтобы ей не было помехи повенчаться с вами.
Абакумов молча пожал ему руку. С горьким упреком чему-то он подумал: «Надо мне радоваться? А эти долгие, долгие годы, — невыносимо долгие».
Но больно было думать, что эти долгие годы прошли спокойно, мирно, почти счастливо. И никто в эти долгие годы не думал о том, что ошибка изуродовала нежную ткань жизни. Может быть, только одна испытывала великую душевную боль, — распятая женщина, милая его Любовь, — только она одна!
Горелов заметил его грустный вид. Сказал:
— Ну что ж, мы поделимся: мне прошлое, вам будущее. Кто выиграл от этого дележа, подсчитаем на том свете.
И они еще долго сидели, разговаривали, пили. Принесли еще бутылку вина и осушили ее. Уже занималось утро, когда они наконец разошлись.
59На другой день, когда работа на фабрике кончилась, Вера пошла не домой. Она повернула совсем в другую сторону.
Бледнолицые, осыпанные белою фарфоровою пылью, устало расходящиеся домой товарищи были сегодня как-то особенно жалки ей. Когда она приостановилась у ворот, она посмотрела на них глазами постороннего наблюдателя. Она вспомнила похороненных в этом году товарищей, умерших от чахотки. Каждому из них было меньше сорока лет. Теперь эти тихо идущие, негромко переговаривающиеся люди все казались ей обреченными на раннюю смерть.
Улитайка спросила ее:
— Куда ты, Вера?
Вера приостановилась. Сказала:
— Улитайка, пойдем мимо нашего дома, скажи маменьке, что я пошла к Разину, к Ивану Гавриловичу.
Любопытная Улитайка взмолилась было:
— Возьми меня с собою, Верунюшка!
Но Вера так решительно сказала:
— Я одна пойду, а ты не забудь маме моей сказать, — что Улитайка не решилась спорить. Только проводила Веру долгим, любопытным и завистливым взглядом.
По пути с Верою никто не шел, — фабричная слободка вся вытянулась в одну сторону от фабрики, — и скоро Вера осталась одна и негромкие разговоры ее усталых товарищей затихли за ее спиною. Когда она пошла по узкой тропинке через скошенное поле вверх от Волги к видневшейся невдалеке роще, через которую ей надобно было пройти, выражение ее лица переменилось. В глазах ее была и тоска, и решительность, и какая-то совсем не идущая к ней боязливость. Но Вера шла быстрою и уверенною походкою, — поле, роща, проселок через ниву с колосящеюся рожью, перелесок, опять луга, высокий берег Волги, вновь повернувшей сюда свое течение, и перед новою рощею невысокая ограда, ворота, калитка, за оградою на холме среди сада полускрытый деревьями дом, цель ее пути. Верино сердце сильно забилось.