Стежки, дороги, простор - Янка Брыль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мня… мня… нга-нга-нга!
Волчата ничего не понимали, но замотали хвостами».
Видно, потому, что меня перевезли из города в деревню пятилетним мальчиком и познавать природу я начал с некоторым опозданием, отдельные картинки ее запечатлелись в памяти с особой силой.
Вещи для привычного глаза чрезвычайно простые: ромашки на железнодорожном откосе, васильки, колосья, а над всем этим белые чашечки изоляторов на столбах, бегущих навстречу нашему товарняку с распахнутыми дверями… Еще проще: четыре курицы, выпущенные из подпечка в хату. То сестра, то кума, то соседка — кто ни приходил к нам, чтобы встретиться с моей матерью, которая вот и вернулась после стольких лет, — каждая что-нибудь приносила. Так они и появились в нашей хате, четыре курицы, к которым я присматривался, для удобства прилегши на пол. Пестрая, белая, черная, желтая… И все с красными гребешками! А как они постукивают клювами об пол! Когда же еще на них из окна лилось солнце — какие они были ненаглядные!..
Потом были голуби, одного из которых, сироту, я выкормил сам. Была собака, с которой я дружил десять лет и которую похоронил торжественно потрясенный. Были коровы, которых мы, правда, били палками, но и пасли так, будто прося прощения за эти издевательства, с особенной старательностью. Был конь, с которым так хорошо было и молчать и поговорить за плугом или в лесу. Значительно позже, когда он вынес тебя, партизана, из-под пуль, хотелось прислониться щекой к его твердой щеке, заглянуть в глубокое, синее, тихое око…
Это все было — каждый восторг в свое время, это и сегодня живет, как дома, в самом уютном уголке души.
С особенным удовольствием прочитал я на днях простые, мудрые и такие веселые слова Остапа Вишни:
«Ездили на охоту. Это — не впервые и не в последний раз. Ничего!
И как радостно, что я ничего не убил!
И как радостно, что я еще поеду (обязательно), чтоб что-нибудь убить!
И как радостно будет, что я ничего не убью».
Дневниковая запись помечена датой: «23 января 1952 года».
Полутора годами позже и я имел счастье познакомиться с этим чудесным сыном милой Украины, быть у него в кабинете, удивляться массе картин и рисунков, подаренных ему друзьями, по-мальчишечьи, глубоко в душе побаиваться его собаки, которая лезла, ворча, к рукам, чтобы положить и мне на ладони тяжелую, шоколадного цвета голову. Как сотрудник «Маладосоцi», за несколько дней до этого, я попросил Вишню дать нашему журналу какую-нибудь юмореску. А в назначенный срок получил из его рук совсем не сатирическую, а просто солнечную зарисовку.
И так удивился этому, и так расчувствовался, когда он, как сперва казалось, сатирически-колючий старик в парусиновом кителе, седой, ссутуленный, по-отцовски обнял меня на прощанье.
Тогда ему шел уже седьмой десяток, а сколько же по-детски нежного, чистого было в его душе, хорошо знакомой с бурями и болью. Теперь, когда уже и ко мне пришли годы ответственной зрелости, я с тихой радостью слышу его посмертный и бессмертный голос. И думаю, что очень хорошо тому, кто не растратил чувств, так щедро отпущенных нам при вступлении в жизнь. И в голосе Вишни мне слышится что-то от Чехова, то, чем поддержал он нас в самом дорогом.
Потому и явилось это отступление.
Ну, а при чем тут щенок, у которого на лбу — примета глупости, белый бугор? К чему тут и это: «Мня… мня… нга-нга-нга»?
Да к тому, что в необъятном мире, который я люблю, на который я жадно и неутомимо смотрю вот уже больше сорока лет, в том невыразимо прекрасном мире этот так небывало пересказанный щенячий лай звенит для меня напоминанием о тех осенних вечерах, когда я с чистой душой подростка воспринял еще одно радостное открытие: в этом мире есть чудесный, родной человек, умеющий так много видеть и так весело любить!..
Вскоре после этого он привел мне свою неподражаемую Каштанку, с ее тревогой, что хозяин может найти и съесть спрятанную за шкафом куриную лапку. Он показал мне своего Ивана Ивановича, циркового гусака, который так и не дожил до весны, не походил по солнышку, по травке. Словно сказочный маг-волшебник, он тихонько провел меня в ту конюшню, где извозчик Иона делит безутешное горе с худой, тоже вконец подбитой помощницей…
Трудно удержаться и не выписать еще один абзац, который, как и все чеховское, не стерся и не сотрется от бойкого обращения.
«Так-то, брат, кобылочка… Нету Кузьмы Ионыча… Приказал долго жить… Взял и помер зря… Теперя, скажем, у тебя жеребеночек и ты этому жеребеночку родная мать… И вдруг, скажем, этот самый жеребеночек приказал долго жить… Ведь жалко?»
«Взял и помер зря…» Этому «зря» — нет цены!
Не оценить его, не охватить за раз, не натешиться им — тем волшебным миром чувства дружбы с живыми существами, который открылся мне в творчестве Чехова, начиная именно с того незадачливого щенка, так по-новому залаявшего в заснеженном лесу у волчьей берлоги, над которой перелетали время от времени изумрудные в мартовском солнце петухи-тетерева…
Ванька Жуков…
Когда я был его одногодком — пас коров. Осенью после отавы мы гоняли по тому времени очень далеко: на покосы, к самому лесу, километров за пять от дома. На приволье заливных лугов течет тихая полноводная Уша, которая неподалеку впадает в Неман — где-то вон там, вдали, синеет лес, называемый Налибокской пущей. Над Ушей в это время сходились стада из шести окольных деревень. Пастухи часто дрались, шли войной деревня на деревню. Наша деревня легко побивала две соседних, Чижиновцы и Малосельцы, ибо были они невелики и не могли выставить более или менее достойной армии, а объединиться так и не догадались. В равных силах были мы с деревнями Трощицы и Песочное. Зато побаивались Скорич. Бывало и так, что, проведя соответствующую дипломатическую работу, мы объединялись с песочлянами и тучей шли на скоричан, в ту сторону, где были Неман и Налибоки.
Теперь, выступая в роли летописца тех событий, я беру на себя, откровенно говоря, многовато. Мы объединились, мы пошли… А сам ходил я тогда только в обозе: вместе с остальной мелюзгой подносил свитки и торбы старших.
Не помню точно, как это случилось, но в ту осень было у нас и перемирие со Скоричами, даже довольно