Третий брак - Костас Тахцис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда заседание возобновилось, прокурор встал и заново изложил все обстоятельства дела, и когда он дошел до роли, которую в этой истории сыграл Димитрис, у него началась истерика, как будто несчастный был его личным врагом, как будто он убил его отца. Он с чувством зачитал весь послужной список судимостей Димитриса и громогласно пришел к выводу, что подобный человек, само собой разумеется, должен питать неугасимую ненависть к обществу. «Что означает – против вас, господа присяжные, и против законного порядка, и тем более против органов охраны правопорядка!.. Сколько раз он, словно какой-нибудь Калигула, должно быть, думал: как жаль, что у полицейских нет одной головы на всех, чтобы можно было ее срубить раз и навсегда!.. Вообразите теперь, разве мог он упустить столь прекрасную возможность отомстить им всем разом в лице нашей несчастной жертвы, тем более что он прекрасным бы образом обошелся без каких бы то ни было последствий. Разумеется, это ему так казалось, уважаемые господа присяжные… Вы его слышали… Мы все его слышали… С этой его дешевой риторикой, заимствованной из продажных газетенок, и злобным красноречием, бесспорно изумительным в человеке его типа, он разжег в Гатцосе понятную жажду мщения по отношению к любовнику его супруги, который, пусть даже он и был виновен в грехе прелюбодеяния, однако так ли он тяжек, этот грех, чтобы искупать его собственной жизнью? В каком веке мы живем, господа? И это он вложил ему идею убийства, досточтимые господа присяжные! Гатцос не признает этого открыто из-за ложно понятого чувства солидарности, но у нас есть все основания, чтобы прийти к подобному выводу в процессе рассмотрения дела. “Давай, сделай этого пидараса! – крикнул он. – Пристрели его! Я же здесь. Я выступлю свидетелем. У тебя смягчающие обстоятельства. Тебя оправдают…” Ибо хотя этот человек не чтит Закон, но он его знает, досточтимые господа присяжные. Он сам нам это сказал в процессе своей оправдательной речи. И в самом деле, нет ничего более комичного, чем этот человек, который сначала с легким сердцем преступает и человеческие, и божественные законы, а потом имеет наглость взывать к обществу и его законам, обществу, которое он презирает и к которому испытывает отвращение… “Сделай его! – крикнул он. – Стреляй в него!..” Так в лице несчастной жертвы он мстил не только своим беспощадным гонителям, но и всему обществу в целом, чьими неусыпными стражами они являются, – то есть мне, вам, – все потому, что мы носим чистые рубашки!..» В конце он потребовал признать Гатцоса виновным в предумышленном убийстве со смягчающими обстоятельствами, а Димитриса – соучастником и подстрекателем преступления.
Тогда с места поднялся несчастный Касьянопулос. Бледный, он едва слышным голосом сказал, что время, к несчастью, все вышло и интересы его клиента требуют, чтобы он был кратким. Он заклинал их не поддаваться той неприглядной картине, которую им набросал прокурор, которому по долгу службы положено взирать на каждого обвиняемого как на чудовище. «Он вспомнил даже о Калигулах, многоуважаемые господа присяжные!» И улыбнулся печально. Чуть позже дрожащим от волнения голосом продолжил: «Господа присяжные! Я передаю вам треснутую вазу… Туберкулез… Семейные несчастья… Удручающее отсутствие чувства реальности… Обращайтесь с ней бережно… Не разбейте ее… Умоляю вас не как адвокат, но как человек. Верните мне ее в том же состоянии, что и сейчас… Не разбивайте ее в осколки… Где мне взять мужества, как закалить свое сердце, чтобы наклониться, собрать эти осколки и отнести их его матери…» Он упал на стул и спрятал лицо в ладонях. Когда присяжные удалились, чтобы посовещаться и вынести свое решение, и мы тоже вернулись во двор, где кира-Экави снова и снова лишалась чувств. И когда через некоторое время заседание возобновилось, и присяжные вышли и заявили, что признают его вину как соучастника и подстрекателя, и суд приговорил его к трем годам заключения – так же как и Гатцоса, – тогда она закричала, начала бить себя в грудь и умолять, чтобы мы ее убили, но, естественно, вместо того чтобы убивать, мы взяли ее под руки, погрузили в такси, и отвезли домой, и сели прямо в холле, чтобы провести ночь с нею, как над покойником. В лампочке было только двадцать пять ватт, и от такого мутного света сердце еще больше сдавливали неведомые оковы. Позже подъехал и Касьянопулос, и, чтобы нам не просидеть так до самого утра, я метнулась домой и, ступая на цыпочках, нашла снотворное, которое обычно принимал Андонис, вернулась, и мы ей чуть ли не силой впихнули двойную дозу, и вскоре, все еще всхлипывая, она начала позевывать, опустила голову на диванную подушку и заснула, как маленький ребенок…
Уже светало, когда я вернулась домой. Раздеваясь, чтобы рухнуть в постель, я, сама того не желая, разбудила Андониса. «Который час?» – спросил он. «Без двадцати пять». – «Что! И тебя в такое время не было дома!» – «Очень тебя прошу, прекрати, – говорю ему, – нет никакой необходимости поднять на ноги весь дом. Я и так истерзана. Поворачивайся на другой бок и засыпай, чтобы и я могла поспать хотя бы капельку. Я тебе завтра все расскажу…»
Через две-три недели наступила Пасха. В чистый четверг я покрасила яйца и отправила и ей несколько штук с Мариэттой. Я знала, что в таком состоянии, в каком она пребывала, у нее не было ни малейшего желания сидеть и красить яйца. Утром страстной пятницы она пришла к нам, и так как у меня была какая-то, не помню уж и какая, работа во дворе, она села одна в холле подождать, пока я закончу, и принялась раскладывать пасьянсы и напевать пасхальные стихиры:
Между преступниками преступником, Христос,
Ты был сочтен, по справедливости ты нам ответишь…
И еще ту песню, которую когда-то в страстную пятницу напевала и покойница мать:
Сегодня небо черно, сегодня черным-черно в полдень,
Сегодня схватили Христа безбожники евреи…
Внезапно песня захлебнулась, я услышала какие-то странные звуки, склонилась к окну посмотреть,