Риф, или Там, где разбивается счастье - Эдит Уортон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она высвободилась и, отойдя, села на диван в другом конце комнаты. В зеркале между зачехленными шторами она видела свое помятое дорожное платье и белое лицо под растрепанными волосами.
Голос вернулся к ней, и она спросила, как он сумел быстро выехать из Лондона. Он ответил, что ухитрился — договорился; и она увидела, что он едва слушает ее.
— Мне необходимо видеть тебя, — продолжал он, сев рядом и придвинувшись ближе.
— Да, нам надо поговорить об Оуэне…
— Ах, Оуэн!..
Ее мысли снова метнулись к просьбе Софи Вайнер позволить Дарроу вернуться в Живр, дабы Оуэн мог убедиться, насколько глупы его подозрения. Нелепый совет, конечно. Она не могла просить Дарроу участвовать в подобном обмане, даже если бы обладала нечеловеческой отвагой сыграть в нем свою роль. Неожиданно ее потрясло, сколь тщетны все попытки восстановить разрушенный мир. Нет, это бесполезно; а раз бесполезно, то каждый миг, проведенный с Дарроу, — чистое мучение…
— Я пришел поговорить о себе, не об Оуэне, — услышала она его голос. — Когда ты на днях прогнала меня, я понял, что иначе и не могло быть — тогда. Но невозможно, чтобы мы с тобой расстались вот так. Если мне предстоит потерять тебя, для этого должно быть более серьезное основание.
— Более серьезное?
— Да. Более глубокое. Означающее фундаментальное расхождение между нами. Теперешнего недостаточно — несмотря ни на что. Хочу, чтобы ты поняла и имела отвагу признать это.
— Если пойму, то мне понадобится отвага!
— Да: отвага — неверное слово. У тебя есть это качество. Вот поэтому я здесь.
— Но я не понимаю, — грустно продолжала она. — Так что это бесполезно… и так жестоко… — Он было хотел что-то сказать, но она продолжала: — Никогда не пойму это — никогда!
Он взглянул на нее:
— Когда-нибудь поймешь: ты создана, чтобы все чувствовать.
— Я думала, это тот случай, когда никакого чувства не было…
— С моей стороны, подразумеваешь? — Он решительно повернулся к ней. — Да, не было, к моему стыду… Я имел в виду, что, пожив на свете еще немного, ты поймешь, какие мы все путаники и растяпы: как порой нас поражает слепота, а порой безумие — и потом, когда зрение и разум возвращаются, как нам приходится трудиться и восстанавливать постепенно, мало-помалу, то драгоценное, что мы разбили вдребезги, сами того не сознавая. Жизнь — это бесконечное собирание осколков.
Она бросила на него быстрый взгляд:
— Это то, что я чувствую: что ты должен…
Он встал, жестом прервав ее:
— Не надо — не договаривай! Люди не отказываются вот так от жизни, которую им отдают. Если не желаешь владеть моею, по крайней мере она остается мне, чтобы я распорядился ею наилучшим образом.
— Наилучшим — это я и имею в виду! Какое «наилучшим», если это обернется наихудшим для другого!
Он застонал и опять сел:
— Не знаю! Все казалось таким пустяком — неглубоким… потому я и налетел на рифы, что это было неглубоко. Я вижу всю мерзость своего поступка, как видишь ты. Но вижу немного ясней степень и пределы моей вины. Она не столь ужасна, как ты воображаешь.
Она тихо сказала:
— Я, наверное, этого никогда не пойму; но, по-моему, она любит тебя…
— Это мой позор! Что я не догадывался об этом, не исчез немедленно. Ты говоришь, что никогда не поймешь; но почему бы тебе не понять? Разве это предмет для гордости — знать так мало о том, что задевает тайные струны души? Если бы ты знала немного больше, я мог бы рассказать, не оскорбляя твоих чувств, как случаются такие вещи, и, возможно, ты выслушала бы, не осуждая меня.
— Я не осуждаю.
У нее голова кружилась от внутренней борьбы. Страстно хотелось крикнуть: «Я понимаю! Поняла, как только ты появился!» Ибо в груди ее горело чувство, столь отдельное от ее романтических мыслей о нем и говорившее о раздоре между телом и душой. Она вспомнила прочитанное где-то, что в Древнем Риме рабам было запрещено одеваться приметно, дабы они не отличали друг друга, не сознавали своего множества и своей силы. Вот так она впервые осознала инстинкты и желания, что, безгласные и незамеченные, бродили по смутным путям души и сейчас звали друг друга на мятеж.
— Ох, не знаю, что и думать! — вырвалось у нее. — Ты говоришь: не знал, что она тебя любит. Но теперь ты это знаешь. Разве это не подсказывает тебе способ, как можно склеить осколки?
— Ты серьезно считаешь, что для этого нужно жениться на одной женщине, когда любишь другую?
— Ох, не знаю… не знаю… — Сознание своей слабости заставило ее попытаться не слушать его доводы.
— Прекрасно знаешь! Мы часто говорили о подобных вещах: о чудовищности бесполезных жертв. Я готов, если нужно, искупить свою вину, но не таким способом, — сказал он и резко добавил: — Об этом я сразу должен тебя предупредить…
Она не нашлась что ответить.
В тишине квартиры раздался звонок в дверь, и, мгновенно вскочив, она воскликнула:
— Оуэн!
— Разве Оуэн в Париже?
Она вполголоса быстро объяснила, что узнала от Софи Вайнер.
— Мне уйти?
— Да… нет… — Она направилась к двери в столовую с неопределенным намерением незаметно выпустить его, но повернула обратно. — Это может быть Аделаида.
Они услышали, как открылась входная дверь, и секунду спустя в комнату вошел Оуэн. Он был бледен, в возбужденном взгляде, когда он увидел Дарроу, вспыхнуло удивление. Едва кивнув ему, он подошел в мачехе с преувеличенно веселым видом:
— До чего же ты скрытная! Я случайно встретил всезнающую Аделаиду и услышал от нее, что ты внезапно и тайно примчалась в Париж. — Он стоял между Анной и Дарроу, напряженный, недоумевающий, опасно настороженный.
— Я приехала встретить Дарроу, — пояснила Анна. — Ему продлили отпуск — он собирается возвратиться со мной.
Слова, казалось, вылетели сами собой, помимо ее воли, и все же она испытала огромное чувство свободы, проговаривая их.
Напряжение на лице Оуэна сменилось невероятным удивлением. Он посмотрел на Дарроу.
— Чистейшая удача… коллега, у которого заболела жена… я сразу повернул обратно, — услышала она его невозмутимое объяснение.
Его самообладание помогло ей успокоиться, и она улыбнулась Оуэну.
— Мы возвращаемся вместе завтра утром, — сказала она, беря его под руку.
XXXIII
Оуэн Лит не поехал с мачехой в Живр. В ответ на ее предложение он объявил о своем намерении остаться в Париже еще на день или два.
На следующее утро Анна уехала одна первым поездом. Дарроу собирался последовать за ней днем. Когда Оуэн покинул их предыдущим вечером, Дарроу подождал, пока она заговорит, и, не дождавшись, спросил: действительно ли она желает, чтобы он вернулся в Живр. Та без слов утвердительно кивнула, и он добавил:
— Чтобы ты знала: я на многое готов ради Оуэна, кроме одного — возвращаться для того, чтобы меня снова прогоняли.
— Нет… нет!
Он подошел ближе и взглянул на нее, она тоже шагнула навстречу. Все ее страхи улетучились, когда он обнял ее. Чувство, охватившее ее, было не похоже на то, что она испытывала прежде, — неясное и смутное, с затаенными стыдом и ненавистью, но, однако, и богаче, глубже, более захватывающее. Она запрокинула голову и закрыла глаза под его поцелуями. Теперь она знала, что никогда не сможет от него отказаться.
И все же наутро она попросила его позволить ей вернуться в Живр одной. Хотелось иметь время, чтобы подумать. Она была убеждена, что произошедшее неизбежно, что она и Дарроу принадлежат друг другу, и он был прав, говоря, что никакая прошлая глупость не сможет развести их. Если в ее чувстве к нему появился новый оттенок, то это дополнительная острота. При виде его она испытывала беспокойство, неуверенность — чувство незавершенности и страстной зависимости, противоречащее ее представлению о своем характере.
Частично причиной желания остаться одной было осознание этой перемены. Уединенность внутренней жизни породила в ней привычку к этим часам самоанализа, и она нуждалась в них, как в утреннем купании в холодной воде.
В дороге она пыталась взглянуть на то, что произошло, в свете своего нового решения и неожиданного освобождения от мучений. Она будто прошла некий огненный обряд посвящения, из которого вышла опаленная и дрожащая, но прижимая к груди волшебный талисман. «Однажды вы поймете!» — крикнула ей Софи Вайнер, и то же самое сказал Дарроу. Они подразумевали, предположила она, что, когда она постигнет лабиринты и темные закоулки своей души, ее суждения о других будут менее категоричны. Что ж, теперь она знает — знает свои слабости и силу, о которых не догадывалась, и глубокий разлад и еще более глубокую связь между мыслями и безрассудными желаниями…
Она с беспокойством задумалась об Оуэне. По крайней мере, удар, который обрушится на него, будет нанесен не ее рукой. У него останется впечатление, что разрыв с Софи произошел по причинам банальным, по каким обычно расходятся люди, — хотя он должен потерять ее, его память о ней не будет отравлена. Анна ни на миг не позволяла тешить себя иллюзией, будто повторно подтвердила обещание, данное Дарроу, ради того, чтобы уберечь пасынка от нового страдания. Она знала, что ухватиться за самое дорогое для нее заставил неодолимый порыв и что появление на сцене Оуэна было лишь поводом для ее решения, а не причиной; однако понимание, от чего она уберегла его, было ей поддержкой. Как если бы ее путеводная звезда озарила своим светом неизведанные пути.