Царь-рыба - Виктор Астафьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зверь ждал крика такого, что он загремит по всему лесу, и от крика того, в котором вместе смешанные ужас и отчаяние выдадут страх, поверженность, в нем возбудится отвага, злобная ярость. Но слова, даже не сами слова, а тон их, глубокая боль, в них заключенная, озадачили его, он на мгновенье остыл, вздыбленная шерсть опала, пригладилась, что-то в нем шакалье, пакостливое появилось — в самый бы раз повернуть, сбежать, но зверь уже молча, неотвратимо катился к человеку. Разгорающаяся в нем ярость, предчувствие схватки и крови сгустившимся огнем опаливали звериное нутро, слепили разум, спружинивали мускулы. На загривке и по хребту зверя снова поднялась подпально-желтая шерсть. Медведь сделался матерей и зверистей от уверенного, парализующего рыка, переходящего в устрашающе победный рев.
Аким выставил ружье, словно бы загораживаясь им, и, немея телом и умом, с изумлением обнаружил, что в этого, вроде бы огромного, ощетинившегося зверя некуда стрелять! Некуда! Лоб, в который так часто всаживают пули сочинители, узок и покат — пуля срикошетит от лба, если не угодить в середку. Морда зверя узкая, с черным хрюком, но этой, вниз опущенной мордой и узким лбом медведь сумел закрыть грудь. Возле морды, выше нее, пружинисто катались, бросали зверя вперед могучие, как бы напрямую соединенные с телом, лапы, закрывающие бока, и только горб со вздыбленной шерстью да кошачьи хищно выгнутая спина доступны пуле, но, если не попадешь в позвоночник, тут же будешь сбит, смят, раздавлен…
Рвя мягкие, неподатливые путы, связывающие руки и ноги, преодолевая себя, Аким ступил за дерево, опять угодил ногой в голову и опять шарахнулся оттуда, мимоходно отгадав: здесь, за деревом, медведь скрадывал лося, но набрел Петруня, сам набрел, сгодился…
«Давай, давай!» — как бы поощряя зверя, Аким шагнул навстречу. Зверь сразу притормозил, приосел на толстый зад — он не готов был к ответному нападению, — он видел, точно видел: человек хотел отступить, спрятаться за дерево, человек боялся, он мал ростиком, косолап, бесцветен, что болотная сыроежка, а зверь мохнат, вздыблен, отважен, свиреп. И вот человечишка попер на него, на хозяина тайги, и зверь не выдержал, затормозился, приосел, хапнув чего-то ртом, лапами, и тут же пружинисто выбросился вверх, всплыл, и одновременно зверь и человек поняли, кто из них проиграл. Разъемист, широк сделался медведь, слева, под мышкой пульсировал, кучерявился пушок, рокот, катавшийся в нем, слабел, утихал, словно из опрокинутой железной тачки высыпался остатный камешник. Поднявшись на дыбы, показав глубокую, бабью подмышку в нежной шерсти, медведь означил свое слабое место, сам указал, куда его бить, и, поправляя оплошность, он, как ему чудилось, рявкнул устрашающе, на самом же деле по-песьи ушибленно взлаял и, уже расслабленный, не бросился — повалился на человека.
И тут же встречь ему харкнуло огнем, опалило пушок под мышкой, проткнуло раскаленным жигалом сердце, рвануло, потрясло все тело и хрустнувшие в нем кости. Заклубилась темнота в ненасытном чреве, повернуло позвонки, мелькнуло, закипело перед глазами красное и зачадило отгаром крови, чадом забивало мощный дых, застило взгляд, зверя повело на зевоту и сон, отмякло туловище, лапы, все отделялось, погружая его куда-то в пустоту. Сопротивляясь этой пустоте, не желая в нее валиться, медведь с не звериным, скорее с коровьим мычанием взмахнул лапами, зацепил что-то и последним проблеском сознания, глаз ли, захлестнутых красным, утихающим ли, сверхчутким нюхом уловил ненавистный запах, лапами ощутил холод ружья. Торжествующим ахом, остатками непобедимой злобы он еще возбудился, попробовал взняться, бросить вверх когтистые лапы и разорвать, испластать ими косолапенького, бесцветного, что гриб-васюха, человечишку и околеть вместе с ним.
В броске настиг его последний вздох, перешедший в судорогу, от которой тряхнулась, мучительно сжалась и тут же распустилась могучая туша и начала сморенно успокаиваться. Еще подрагивали, пощелкивали друг о дружку черные, как бы наманикюренные яркой краской когти, трепетала шерсть под правой подмышкой, из-под левой все еще ключом выбивало кровь, и пока она выбуривала, клокотала, не угасали у зверя глаза. Ярость, вековечная к человеку ненависть горели в них и после, когда кровь иссякла, вяло уже сочилась по шерсти, сгущаясь клюквенным киселем, оно так и не погасло, то пламя ненависти, его не унесло в смертный мрак, оно закаменело в зрачках. В полуоткрытые глаза медведя ровно бы кинуло ветром щепотку перетертой дресвы, засорило их незрячестью, но зла не убило.
Все еще подрагивала, трепетала чуть заметно шерстка в беспомощной, глубоко вдавленной подмышке зверя, а когти уже перестали щелкать, скрючило их, и оскалились желтые, землей и красной кровью испачканные зубы.
«Все!» — не веря себе и не воспринимая еще полностью того, что произошло, подумал Аким и ощутил не ликование, не торжество, а жуть от того, что видел, что совершилось, попятился, загораживаясь руками, открещиваясь от всего этого, и внезапно услышал себя: «Ы-ы-ы!» — выплясывали губы, слабели колени, а рот, словно бы подковами заклепанный сверху и снизу, и язык в нем не шевелились, не могли крикнуть, позвать людей. Крик тяжелой болванкой выкатился тогда лишь, когда он снова натолкнулся на обезглавленный труп Петруни, шарахнулся от него и чуть не запнулся за тушу медведя, плавающую в темно-красной луже.
Аким полоумно топтался, вертелся на месте, точно запертый, окруженный со всех сторон смертью. Но вот ноги совсем ослабели, и он упал лицом в холодный мох, ожидая, как сверху сейчас навалится на него мохнатое, мокрое, липкое чудовище.
В глубине хламного леса всегда прохладно, от прохлады стоит недвижная сырь, не роса, росы тут не бывает, а пронзающая живую душу сырь, жаркой порою обертывающаяся паром. И она, эта уже предосенняя, знобкая сырь, обволокла, стиснула покрытое испариной тело Акима, заключенное в просторный комбинезон. Аким приподнял голову, поискал взглядом зверя — все правда, все как есть, зверь никуда не девался, как лежал на спине в какой-то дурашливой позе, прижав лапами ружье к груди, так и лежит. Аким утер рукой губы и почувствовал на них соленое. Пальцы его, темные от мазута, под ногтями и на козонках были в крови. Только теперь он обнаружил, что правая рука рассажена с тыльной стороны до кости, и как была в кулаке, так и слиплась — мимолетно, последним махом успел все же зверина достать охотника.
Взнятый с земли злостью и стыдом за свою слабость и страх, Аким вывернул тонкую елку, ее корнем зацепил ружье за ремень и резко дернул, забыв, что в одном стволе ружья заряд, а курок ружья поднят. Лапы медведя шатнулись и выпустили ружье. Схватив ружье и разом получив от всех страхов освобождение, Аким закричал, заплакал, ломал ногти, выдирал из патронташа заряды и бестолково, мстительно бил в упор поверженного зверя, пулями, дробью, картечью, но тот уже ко всему был равнодушен, ничто его не тревожило — ни боль, ни злоба, ни ненависть, лишь вдавливалась лункой шерсть в том месте, куда угадывал заряд, смоляно дымилась жирная, толстая шерсть, вонькая жидкость, повалившая из пробитой брюшины, глушила запах подпалины.
На крик и грохот прибежали люди. Отбросив ружье, Аким схватился за голову и упал, лишившись чувств, как потом он объяснял, от потери крови, на самом же деле — от «тихого узаса».
При жизни своей Петруня доставил множество хлопот всяческим людям и организациям, но то, что произошло после его столь оглушительной и редкостной смерти, превзошло все мыслимые пределы. Случись такая фантазия природы и проснись Петруня хоть на час, подивись вниманию, ему уделенному, он бы, возможно, так зауважал себя, что и жизнь свою, и поведение пересмотрел бы и в корне изменил.
Человек обезглавлен! «Кем?» — докапывался молодой, очень бдительный и настырный следователь, первый раз попавший в тайгу, да еще на такое «редкостное» дело.
«Зверем». «Бывает, бывает, в следственной практике и не такие чудеса бывают», — поигрывая помочью[71], то ее оттягивая, то со щелком ее отпуская, соглашался следователь, но попросил все же изолировать водителя вездехода в отдельную палатку и вход снаружи застегнуть.
Томимый одиночеством, бездельем и страхом, Аким ожидал своей участи — налетевший вертолетом, строгий, в себя углубленный человек в красивой форме устанавливал доподлинность злодейства и всем в отряде задавал вопросы, пугающие своей видимой простотой и оголенностью: «Были ль у водителя столкновения с помощником? Не угрожали ль они расправой друг другу? Давно ли соединили их жизненные пути? Судился ли раньше водитель и если судился, то по какой статье?»
Медведем следователь почему-то не интересовался, на шкуру только глазел. Шкура в отемнелых пробоинах, ровно в потухших звездах, распялена меж дерев. В ней копошилась, прилипая к жиру, лесная тля, работали мураши, черные козявки и вялые мухи. Туловище медведя, тоже все пулями издырявленное, с неоснятыми лапами, привязанное проволокой за камень, болталось в речке, и то, что стрелок укрыл медведя в воде, палил в него в момент происшествия много раз, поверженного и опрокинутого, вселяло особенную подозрительность. Заверения водителя о том, что палил он в зверя, не зная почему и в реку его бросил «отмокать» — не вонял чтобы псиной, потом его сварят и съедят — пусть помнит, как на людей бросаться — укрепляло следователя в догадке: он имеет дело с матерым преступником, «работающим» под простачка.