Детство Тёмы (сборник) - Николай Гарин-Михайловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да я вовсе не оттого и плачу, – ответила Зина, вытирая слезы и отворачиваясь к окну. – Лезут, лезут… пристают… Точно преступление какое сделала, что курс кончила… Я в монастырь уйду…
– Зачем же в монастырь? – растерялась совсем Наташа.
Зина не ответила и, вытерев слезы, смотрела своими черными строгими глазами на улицу, по которой один за другим мчались нарядные экипажи, уносившие сидевших в них на дачи.
Вошла Аглаида Васильевна, оглянула дочерей, поцеловала выскочивших к ней Маню и Асю, спросила, где Сережа, скользнула взглядом по Зине, подошла к ней и, обняв ее голову двумя руками, наклонилась и, ласково поцеловав ее, проговорила:
– Умница моя.
Зина молча поцеловала руку матери.
– Все придет в свое время…
Аглаида Васильевна точно подслушала разговор сестер.
– И я в твои годы, когда кончила курс, также не знала, что с собой делать. Все идут одной и той же дорогой: только кажется, что с нами вот именно и происходит что-то особенное… Вот приедем из деревни, я знакомства возобновлю…
– Да я и не хочу их, – огорченно перебила дочь.
– Ну, не хочешь, ложу в театр возьмем… К тете в Петербург поедешь… Только не плачь: это портит цвет лица, будешь бледная, со вздутыми глазами. Ты что ж, поедешь сегодня на дачу к Елищевым?
– Кажется, поеду.
– Если бы Тёма был свободен, – сказала мать, – ему бы тоже поехать надо было.
– Страшно занят, – не утерпела Зина, – для всех время есть, кроме сестер.
– Рожденье Корнева, – заступилась Наташа.
– С сестрой за брата отпразднует…
– Ну, ну, – заметила Аглаида Васильевна, – уж ты сегодня расходилась.
– Вы, мама, всегда за Тёму заступаетесь…
– Ах, скажите пожалуйста, – рассмеялась Аглаида Васильевна, гладя волосы дочери, – вы, кажется, и до мамы добираетесь.
Зина встала и горячо поцеловала мать.
– Надо, детки, мягче относиться друг к другу, – говорила мать, целуя, в свою очередь, дочь.
Павел Васильевич Корнев шел от обедни, выступая по улице как-то боком, размахивая правой рукой так же свободно, как будто он шагал не по улице, а по своему кабинету. Он сдвинул легкую соломенную шляпу на затылок, отдувался, пускал свое «фу» и по временам обмахивался большим полотняным платком, который за два конца держал в правой руке.
Обгоняя его, прошли его сын и племянник, студент местного университета. Оба шли возбужденно и быстро.
Корнев сосредоточенно слушал и, по обыкновению, обгрызал свои и без того обглоданные ногти.
– Я прочитал твою статью, – говорил студент. – Видишь ли… Да брось, – нетерпеливо ударил он по руке Корнева. – Скверная привычка какая… главное, хочешь быть медиком: трупное заражение готово.
– Скверная привычка, – ответил вскользь Корнев и принялся опять за ногти.
– Да… так вот я говорю… – поймал свою мысль студент, всматриваясь большими близорукими глазами в проходившего господина. – Если смотреть на жизнь как на удовольствие, тогда, конечно, отчего и не прикрасить ее для большего еще, что ли, удовольствия… Но если жизнь…
Студент поискал глазами, оглянулся для чего-то назад и, точно поймав нужное слово, продолжал:
– …но если жизнь – серьезный труд, решение весьма важной задачи, на которую полагается весьма ограниченное время, именно наша жизнь – время, из которого мы не имеем права терять ни одной секунды.
Студент на мгновение нервно открыл глаза, еще раз оглянулся.
– Тогда все то, что понимается под словом «художественно»…
– Понятно, – озабоченно произнес Корнев, прибавляя шагу.
Они почти бежали по улице. Опередив немного Корнева, ухватив его за пуговицу парусинового пиджака, студент продолжал:
– Не только потеря времени, но и вред!
Последнее слово крикнул он на всю улицу.
– И вот почему! Человек с самой серьезной физиономией говорит:
Пока не требует поэтаК священной жертве Аполлон,В заботах суетного светаОн малодушно погружен.[13]
Мне представляется такая картина: сидит чучело с длинными волосами, сидит и ждет, пока его потребуют и поволочат в широкошумные дубравы. А так как сидеть скучно, то он и погружается малодушно и делается между сынами земли самым ничтожным… Вот к чему это приводит: патент на бездельничанье. Напрягся и потек, потек и изнемог. Та же мысль, только красивее передана. А в погоне за этой красотой гибнет знание. Человек, вместо того чтобы учиться и с этим знанием, как анатом со скальпелем, идти в жизнь, развертывать ее не в фотографическом изображении, в каком мы ее и без того все видим, но осмыслить не можем, а в систематичном изложении постоянно накопляющегося, неотразимого вывода, – человек сидит болваном и ждет, пока его идиот Аполлон потащит в широкошумные дубравы… пакость! Уж если этакому болвану охота время свое тратить, так и пусть его, ну, а читать его ерунду прямо уж преступление… В этом и зло этого принципа искусства для искусства.
– Да, конечно…
– А вот ты в своей статье и не подчеркнул этого… Есть и еще очень скверная сторона здесь. Художественная форма очень капризная вещь: удается не то, что хочешь, а то, что выходит; ведет, следовательно, форма, а не суть. И еще: художественно ты можешь воспроизвести то, что видел, положим, но то, что ты слышал, например, тебе не удается облечь в художественные формы, – ты бросаешь, а между тем, может быть, слышанное по содержанию гораздо важнее наблюденного. Опять содержание гибнет из-за формы. А между тем жизнь не форма, и за каждое предпочтение формы перед сутью приходится дорого платить. Вся задача людей, все их развитие сосредоточено на том, чтобы по возможности расширять формы жизни, – это мерило цивилизации: у китайца под формой все протухло, тина, болото… У американца жизнь бьет ключом. Больше можно сказать: форма – мерило силы народной, и преобладание ее над сутью – бессилие народа. Литература и должна разбивать эти мешающие жить формы. И что ж? Она же сама, этот, так сказать, таран рутины сам превратился в такую рутину, что современному русскому живому, умному человеку, не обладающему этой формой, приходится, не раскрывши, что называется, рта, являться и сходить с подмостков жизни… А между тем это живое слово необходимо. В прежнее время без пара, электричества, без этих страшных рычагов цивилизации там, может быть, и можно было дожидаться сочетания и содержания и формы, а теперь… когда выпячивает и с боков и снизу… когда чуть не караул впору кричать, сидеть и ждать златокудрого Аполлона может только какая-нибудь Коробочка или идиот, довольный тем, что он освободил себя от обязанности давать отчет за свои благоглупости. Наше время машин и механики, время прозы, ремесленное время, время усиленной грязной работы с засученными рукавами, время ума, а не время тонкостей маркизов и помпадурш, и литература должна быть на высоте. Не форма ее задача, а простым человеческим языком объяснение смысла этой работы, направление к цели, ободрение работников, подготовка и воспитание этих работников, которые бы полюбили свою работу, умели бы умирать за нее, а не придумывать разные отговорки в пользу сытого брюха… «семья, семья…». Так не женись, черт тебя побери, если нельзя найти другой семьи!
– Видишь ты, я указал…
– Бледно!! Это должно выпятиться так, чтобы слова из бумаги лезли.
– Да, пожалуй…
Последнюю фразу Корнев проговорил уже во дворе, в том углу его, где стоял стол, застланный чистой скатертью. Он снял фуражку и, положив ее на стол, сам сел в кресло.
– Сам идет? – спросила озабоченно Анна Степановна, показавшаяся в дверях.
– Идет, – рассеянно ответил сын. – Зайдет, вероятно, к приятелю своему Жану. – Корнев раздраженно кончил: – Да что вы, маменька, пугаете сами себя; точно в самом деле зверь какой идет. Человек никогда вам резкого слова не сказал, а вы его боитесь, точно вот он схватит сейчас палку и пойдет бить посуду.
– Ох, боюсь, – ответила Анна Степановна и, комично сморщившись, посмотрела на сына и племянника и весело рассмеялась. – До смерти боюсь… Так затрепыхается, заколотится в середке, ноги подкосятся… Ей-богу.
Калитка скрипнула, и вошел Карташев.
– О-о! Мой! – просияла Анна Степановна, и, когда Карташев подошел, она обняла его и, подмигивая, проговорила: – Ось як.
Карташев присел к столу и был рад, когда на него перестали обращать внимание. Облокотившись на локоть, он под разговор Корнева с братом задумался, и его сердце тревожно билось, что Корнева теперь с Рыльским и, вероятно, не скоро заглянет сюда: лучше было бы пойти прямо на бульвар. Может быть, она обрадовалась бы его приходу. Карташев вздохнул.
– Ох, тяжко жить! – ласково заметила Анна Степановна, кладя руку на мягкие волнистые волосы Карташева.
Корнев уже несколько раз поглядывал на приятеля. За последнее время он начинал чувствовать какую-то особенную симпатию к Карташеву.
– Ты что это в самом деле? – спросил он.