За плечами XX век - Елена Ржевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы дым не вывинтился над лесом и не выдал наше становище, походная кухня поддерживает медленный, осторожный огонь. Листва глушит, валит поднявшийся дым, и его вкрадчивый съедобный запах, сочащийся по выломанным, вытоптанным просекам, чует наш звериный ликующий нюх.
Позвякивают пустые котелки на просеках, стягивающихся к железному чреву на походных колесах. И чего б там в нем ни было – с пылу с жару, – только давай. Присев на пеньки, на землю, на сваленные деревья, уписываем смачно, истово, как на последнем пиру.
А поперек пиршества – кольнет. Именно в эти мгновения так остро, с мукой увидишь, как где-то далеко отсюда твои близкие хотят есть, а есть нечего.
* * *На дороге повстречался раненый. Идет с передовой в медсанбат. Рука забинтована. Возбужден.
– Смеху полный карман. Здравствуй, милая. Немец-то драпает.
* * *От Советского Информбюро. Вечернее сообщение 28 августа: «В течение 28 августа наши войска вели бои на окраинах города Ржева, юго-восточнее Клетская, северо-западнее Сталинграда…»
* * *В немецких частях здесь каждый солдат лично подписывает клятву фюреру, что не сойдет со своего места у Ржева. Ржев отдать – это открыть дорогу на Берлин, так все время повторяет их радио.
* * *Какая-то ржевская толстая предприимчивая женщина шьет верхнюю одежду. Вокруг нее клуб. Судачат, смеются. И вдруг сухой, надсадный голос надо всем тут гомоном:
– Будем ли когда хлебушку кушать?
* * *Молоденькие бойцы пополнения. Из-под пилоток – выбритые затылки. Какая-то пронзительная незащищенность.
* * *Ржев – это прорва. Кидают, кидают в бой. Сосчитает ли кто когда-нибудь, скольких он поглотил.
* * *Наверное, чтобы вынести, стерпеть многое из того, что видишь, к чему причастен, и еще оттого, что сам тоже под смертью стоишь, душа выставляет заслон, тупеет. Может быть, потом, если уцелеешь, многое в памяти будет заметнее, различимее, навязчивей.
Сегодня по радио, я слышала, немцы пели:
Мы солдаты будущего,
Все, что против нас,
Упадет от наших кулаков.
Фюрер, мы принадлежим вам…
* * *– Дед, чего все бормочешь? Не за нас ли, грешных, молишься?
– …против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесной… А за вас с чего?
* * *Шел дождь. Эта ночь – для разведчиков. А наутро выяснилось – дороги непроходимы. Снарядили собачью упряжку с лодочкой.
– Гляди, брички всех фасонов в ход пошли.
* * *Вошли в деревню.
– Дед, а дед, твой зять где делся?
– А он дожидаться не стал, пока вы обратно вступите, убег.
– С немцами, что ли?
– А кто его знает, убег, и все. И то ведь как сказать. Ведь на чьем возу сижу, того и песенку пою.
* * *Из-за фронта дошло, из немецкого тыла:
«Земля – крестьянская, леса – партизанские, шоссе немецкие, а власть – советская».
* * *Что едят?
– Всяк по-своему. Кады как придется. Из лебеды. С клевера шишечки оборвешь, крапиву паришь, сушишь, толкешь. Головина со льна, когда отвеется, – моешь, сушишь, толкешь. И головин-то не наберешься вволюшку. Хуже всего мох. Натаскаешь, насушишь, толкешь. Просеешь на решете. Мох – это плохо. Хуже всего.
* * *– Теперь, спаси бог, если еще вакуируют. Все уехавши. Мы одне. Кому ж мешаем. А стреляют, так ведь не узнаешь, авось опалит, не убьет.
* * *Там, где проляжет железная дорога, – «полоса отчуждения»: по обеим сторонам полотна человеческое жилище отодвинуто не меньше чем на пятьдесят метров.
А у войны нет колеи. Напролом, по живому. И никакой «линии отчуждения».
* * *Наша армейская газета вышла с шапкой:
У нашего воина такая натура —
И штык молодец, и пуля не дура.
* * *– Плуты, – сказал дед о немцах, – чешут без памяти отсюдова.
* * *Говорят, Иван Грозный любил охотиться в этих местах, где теперь наш фронт.
* * *В соседней избе плачут – пришла похоронка. О погибшем сказали мне:
– Если б он был отстающий. А то красивый, волосы вьющиеся, нос курносый. Как выпьет – рубаху напополам.
Все время слышишь и сама твердишь: наша армия прикрывает Москву. До Москвы от нас рукой подать. Но на самом деле Москва – за тридевять земель, в памяти о ней.
Помню.
Прошлым летом. Уже война. Уже было сказано: советский народ постоит за отечество, честь и свободу. Уже машины с иностранными флажками промчались по улицам, вынося из нашей беды посольские семьи. Я – в молчащей толпе возле репродуктора у Никитских ворот. Диктор объявляет: угрожающее положение. Напротив реклама кинотеатра повторного фильма: «Когда пробуждаются мертвые».
Еще в первый же день войны помню: шторы. Выданы всем. Темные, тяжелые, откуда только взялись, из какой-то плотной и прочной бумаги, какой в обиходе не видывали. Приколачиваем, прилаживаем, завешиваем окна, маскируем свет. Теперь уже до конца войны. Теперь все, что ни есть, что ни сделай, за что ни возьмись, на все одно мерило – до конца войны. Вот выутюжила брюки:
– На вот, носи теперь до конца войны.
Новое понятие времени. Не настоящее, не будущее, а протяженное в будущее настоящее, и даже не в будущее, а в заклинание о будущем, о конце войны. И заклинание-то еще вполсилы. Еще взбудоражены, ошарашены, озадачены новью. Так вот она, значит, в самом деле – война, под знаком которой жили. Но еще все целы, живы, еще не хватили войны. Вот только темные шторы. И ни огонька в окнах, ни света уличных фонарей. Так ведь – солнцестояние. И без искусственного освещения поздний сизо-серый город ближе к душе.
Уже Черчилль сказал: «Мы будем бомбить Берлин днем и ночью».
Уже первые бомбы упали на Москву.
Уже введены продуктовые карточки.
В городе убывает то, другое. Но город же открывает нам свои неизведанные объемы и плоскости.
Свои крыши, на которых мы, взметнувшись над землей, дежурим, подстерегая зажигательные бомбы, захваченные нашей бойкой задачей, и красотой ночного неба, исполосованного прожекторами, прошитого цветными нитями трассирующих пуль, и ночным воздушным боем над головой, и захлебом зениток, и цоканьем по крыше осколков их снарядов.
Свои подвалы, куда спешащим по тревоге людям указывают дорогу бессмертные на своем посту мужчины и женщины с противогазами через плечо. Где слышны с улицы разрывы бомб, где плачут дети и всхлипывают женщины. Где мальчик лет шести, стоя возле матери, сидящей на полу с завернутым в одеяло укачиваемым ребенком, держа мать за плечо, медленно внушает, выпячивая губы:
– Не сбомбят. Это они шутят.
А красноармеец, явившийся в нашу клеть:
– Товарищи мужчины и женщины! Впервые в истории немецкие самолеты над Москвой… Эти бандиты хотят вашей крови и крови ваших детей, ни в чем не повинных… Мы, которые живем по программе Маркса – Энгельса…
И громче женский плач. И всхлип: «Напился, проклятый, не растолкаешь. Так и погибнет, пьяница».
Мальчишка, скинув с себя одеяло, голый – не успела мать одеть его, – заворачивает в одеяло своего котенка, укрывая от бомб.
Женщина с прямыми черными волосами до плеч, сидя на полу с двумя детьми на коленях, уставившись в потолок, что-то шепчет. Рукой, охватывающей ребенка в одеяле, с трудом дотягивается до его живота, потихоньку крестит. Смотрит на белобрысую головку старшего мальчика и целует его. По щекам ползут слезы.
Но город не накрыть разом, не спрессовать войной. Состав жизни в нем не уплотнен, как здесь, на фронте. Город многослоен. И еще нерасторжим с недавним прошлым и, значит, не весь в войне. Но и обыкновенные черты городской жизни необыкновенны теперь. Запах цветов табака во дворе нашего дома. Срывающиеся на город из глубокого теперь неба звезды. Ведь уже август – звезды падают. (Я записала тогда в августе в тетради: «Запомнить, все это действительно так и было: и табак, и советская власть, и звезды падали».) Почтовый ящик на входной двери с открыткой, извещающей о начале занятий в институте 1 сентября, как обычно. Неизменные со школьных лет маршруты трамваев, троллейбусов. Маленький ресторан на Тверском бульваре, куда случайно загнал дождь и где, оказалось, поют все еще, хрипло, надрывно поют цыгане. Городские часы на Пушкинской площади, не остановленные войной, – маяк всех наших свиданий.
В затемненном городе ветрено. Темные окна домов схвачены накрест бумажными полосами. (Почему-то здесь, на фронте, в деревнях никто не уповает на них и не клеит на окна.)
Небо отчужденно фиолетовое. Но как уютен город.
Последние минуты наших последних свиданий стекают с тех часов на Пушкинскую площадь, по которой ведут огромное, послушное, серебристое животное – аэростат воздушного заграждения.
Мы не придем 1 сентября в институт. Мы прощаемся с городом. Мы уходим безвозвратно. Потому что когда мы вернемся, это будет уже другой город.
Глава третья Осень
На 31 августа 1942 года: «В 215 сд – в стрелковых полках осталось по 40–50 штыков» (донесение).