Ангел на мосту - Джон Чивер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, вот, — сказал он, — считайте, что дело в шляпе.
— Разумеется, — сказал я. Я думал, что он таким образом выражает мне восхищение по поводу проделанной мной работы. Ведь мне пришлось изъездить Соединенные Штаты вдоль и поперек да еще дважды слетать в Европу. Никому, кроме меня, не удалось бы так ловко справиться с этой задачей — уломать акционеров.
— Итак, дело в шляпе, — повторил он резким голосом. — Сколько времени вам понадобится, чтобы убраться отсюда?
— Я не понимаю, — сказал я.
— Долго ли вы, черт возьми, намерены здесь околачиваться? — гаркнул Пенамбра. — Вы устарели, понимаете? В нашей лавочке такие, как вы, больше не нужны. Я вас спрашиваю, сколько вам нужно времени, чтобы закруглиться?
— Примерно час, — ответил я.
— Ладно, — сказал он. — Даю вам до конца недели. А теперь пришлите мне секретаршу, я ее тоже увольняю. Какой вы, однако, счастливчик! При вашей пенсии плюс увольнительные плюс акции — да у вас чуть ли не столько же денег, сколько у меня! И притом вам ничего не надо делать.
Пенамбра вышел из-за своего письменного стола, подошел ко мне и обнял меня за плечи.
— Не расстраивайтесь, — сказал он и стиснул меня в своих объятиях. Ведь рано или поздно каждый из нас вынужден столкнуться с проблемой возраста. Надеюсь, что когда пробьет мой час, я буду так же спокоен, как вы.
— Дай вам Бог, — сказал я и вышел из его кабинета.
Я прошел в уборную, заперся в кабинке и заплакал. Я оплакивал коварство Пенамбры, будущее «Динафлекса», судьбу моей секретарши, неглупой одинокой женщины, писавшей в свободное от работы время рассказы; горько оплакивал собственную наивность, бесхитростность и полную неподготовленность к ударам судьбы. Через полчаса я вытер слезы и вымыл лицо. Я собрал все свое личное имущество, сел в поезд и сообщил Коре новость. Я был, разумеется, разъярен, а она испугана. Она тотчас села за свой туалетный столик, служивший ей все годы, что мы женаты, «стеной плача».
— Плакать совершенно не о чем, — сказал я. — Ведь денег у нас сколько угодно. Уйма денег. Мы можем поехать в Японию. В Индию. Осмотреть все старинные английские церкви.
Она продолжала плакать. После обеда я позвонил нашей дочери Флоре в Нью-Йорк.
— Мне очень тебя жаль, пап, — сказала она, когда я поделился с нею своими новостями. — Очень. Воображаю, как тебе тяжело. Я очень хочу тебя видеть, но только не сейчас. Вспомни свое обещание — ты ведь сказал, что оставишь меня в покое!
Теперь появляется на сцене теща, по имени Минни. Минни — блондинка лет семидесяти со скрипучим голосом; в результате повторных косметических операций у нее за ушами четыре шрама. Минни можно встретить в дорогих отелях любого города в мире. Она любит склонять слово «модный» на все лады. О самоубийстве мужа, совершенном им в 1942 году, она говорит так: «В те годы было модно прыгать из окон». Когда единственного ее сына исключили из школы второй ступени за непристойное поведение и он отправился в Париж, где поселился с каким-то человеком средних лет, Минни сказала: «Это омерзительно, я знаю, но говорят, это сейчас ужасно модно». О своих нелепых нарядах она говорит: «Ужас, какие неудобные, но зато модные безумно». Минни ленива и зла, и ее единственная дочь Кора ненавидит ее всей душой. Характер Коры прямо противоположен материнскому. Это любящая, серьезная, трезвая и добросердечная женщина. Мне кажется, что Кора из своеобразного инстинкта самосохранения и главным образом для поддержания собственного оптимизма была вынуждена создать мифологический образ своей матери, совершенно непохожий на Минни, — некую мудрую, доброжелательную даму, склонившуюся над пяльцами. Кто не знаком с коварной убедительностью вымысла?
Следующий день после того, как я получил расчет у Пенамбры, я бесцельно слонялся по дому. Я обнаружил, к собственному удивлению, что теперь, когда двери «Динафлекса» для меня закрылись, мне просто некуда деваться! Клуб, к которому я принадлежу, — всего лишь придаток колледжа, позавтракать там можно (в порядке самообслуживания), но прибежищем его не назовешь никак. Я давно уже мечтал приняться за серьезное чтение, и вот наконец я, казалось бы, получил такую возможность. Я взял томик Чосера и пошел с ним в сад. Но, прочитав с полстраницы, убедился, что это — не чтение для бизнесмена. Остаток утра я окапывал мотыгой салат, чем навлек на себя неудовольствие садовника. Ленч с Корой был почему-то напряженным. После ленча Кора легла вздремнуть. Этим же, как я обнаружил, когда прошел на кухню, чтобы налить себе воды, занималась и служанка: положив голову на стол, она крепко спала. Тишина, царящая в этот час в доме, производила на меня странное, гнетущее впечатление. Впрочем, к моим услугам было сколько угодно развлечений и зрелищ. Я позвонил в Нью-Йорк и заказал билеты в театр. Кора не слишком-то жалует театр, однако согласилась со мной пойти. После театра мы решили зайти поужинать в ресторан «Сент-Риджис». Оркестр исполнял последний номер отделения — гремели трубы, развевались флаги, барабанщик, оскалив зубы, шпарил как сумасшедший по всем поверхностям, куда хватало рук, а в самом центре танцплощадки Минни размахивала бедрами, топала ногами и жестикулировала большими пальцами обеих рук. С ней был какой-то тщедушный тип, по-видимому профессиональный партнер, который поминутно озирался через плечо, словно надеясь, что тренер ему вот-вот бросит губку. Минни на этот раз оделась наряднее обычного, лицо ее тоже было обрюзглее обычного, и в публике над нею открыто смеялись. Как я уже говорил, Кора создала у себя в воображении свой образ матери — женщины, исполненной глубокого чувства собственного достоинства, и поэтому неожиданные встречи такого рода бывают особенно жестоки. Мы повернулись и ушли. Всю долгую дорогу домой Кора молчала.
Когда-то, много лет назад, Минни, должно быть, была хороша собой. И это от нее, от Минни, моя Кора унаследовала свои большие глаза и чеканной формы нос. Раза два-три в году Минни осчастливливает нас визитом. Если бы она извещала нас о своих наездах, мы вне всякого сомнения заколачивали бы дом заранее и куда-нибудь уезжали. Но в искусстве доставлять дочери максимум неприятностей Минни неистощима и виртуозна и всегда умудряется вносить в свои наскоки характер внезапности. На другой день после театра я пытался читать Генри Джеймса в саду. Около пяти часов вечера мне послышалось, будто возле нашего дома остановилась машина. Затем полил дождь, и я вошел в дом. В гостиной спиной к окну стояла Минни. Было уже темно, но свет не зажигали.
— Боже мой, Минни! — воскликнул я. — Как чудесно, что вы заехали! Какой приятный сюрприз! Позвольте, я вам налью…
С этими словами я повернул выключатель и увидел, что стоявшая у окна женщина была Корой.
Она обратила ко мне ясный и красноречивый взгляд, полный упрека. Могло показаться, что она улыбается, но я знал, что глубоко ее уязвил, и чувствовал, что, подобно тому как хлещет кровь из раны, из нее хлынул поток эмоций.
— Ах, прости, моя милая! — воскликнул я. — Ради Бога прости! Я просто обознался в темноте.
Кора молча вышла из комнаты.
— Это все из-за темноты, — продолжал я ей вслед. — Стало так вдруг темно из-за этого проклятого дождя… Прости же меня, прости, я ведь сослепу, из-за дождя!
Я слышал звук ее шагов по ступеням неосвещенной лестницы и слышал, как затем захлопнулась дверь в нашу спальню.
Наутро, когда я вновь увидел Кору — а я так до утра ее и не видел, — я понял по страдальческому выражению ее лица, что она считает, будто я нарочно, назло притворился, что принимаю ее за Минни. Моя ошибка, должно быть, ударила ее с той же силой, с какой меня — заявление Пенамбры о том, что я устарел. С этой-то поры ее речь и зазвучала октавой выше обычного, и она стала говорить со мной — в тех случаях, когда вообще удостаивала меня каким-нибудь замечанием, — усталым, мелодичным голосом, а взгляд ее сделался укоризненным и невыразимо мрачным. Быть может, я бы всего этого и не замечал, если бы, как прежде, был поглощен своей работой и приходил бы домой усталым. Теперь же, когда так внезапно и грубо оборвалась моя связь с «Динафлексом», равновесие между событиями домашней жизни и моей деятельностью на службе пришло в расстройство. Я продолжал придерживаться намеченного мною курса серьезного чтения, но больше половины времени был занят наблюдениями над Корой и ее печалью. Меня поражала деморализация, которую я видел в доме. К нам через день приходила на несколько часов женщина убирать дом. Меня раздражало то, как она заметает пыль под ковер и как урывками дремлет на кухне. Я ничего ей не говорил, но отношения у нас сделались натянутыми. Та же история с садовником. Стоило мне устроиться с книгой где-нибудь на газоне, как он принимался подстригать траву прямо у меня под стулом и, получая за свою работу почасно — четыре доллара в час, возился с газоном полный рабочий день, тогда как я по личному опыту знал, что операция эта занимает гораздо меньше времени. Что касается Коры, то я увидел, как бессодержательна ее жизнь, как начисто лишена она какого бы то ни было дружеского общения с людьми. Ее никто никогда не приглашал на ленч, она никогда не играла в карты. Весь день она поправляет цветы в вазах, сидит в парикмахерской, сплетничает с прислугой и отдыхает. Малейший пустяк выводил меня из себя, я обижался и раздражался, и чем больше я отдавал себе отчет в необоснованности своего раздражения, тем больше оно нарастало. Легкий и безобидный звук Кориных шагов, когда она бесцельно бродила из комнаты в комнату, вызывал у меня ярость. Меня злило все, вплоть до ее манеры говорить. «Надо попробовать расставить цветы в вазах», — говорила она. Или: «Попробую купить себе шляпку», «Попробую зайти к парикмахеру», «Попробую купить себе желтую сумку». А после ленча непременно: «А теперь я попробую полежать на солнце». Что же тут пробовать? Солнце так и поливало своими лучами террасу, к ее услугам был целый набор удобной мебели, и стоило ей вытянуться на шезлонге, как она уже спала. А проснувшись, говорила: «Надо попробовать не обгореть» и, направляясь в дом, бросала через плечо: «А теперь я попробую принять ванну».