Чумщск. Боженька из машины - Наиль Муратов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Перец Цвиевич, попрошу вас документально заверить факт вскрытия.
Старик поклонился и раскрыл свою амбарную книгу. Фон Дерксен оглядел всех – готовы ли? – вставил ключ в замок и отворил шкап.
На ноги присутствующим посыпалась гречка пополам с камнями. Денег было не видать. Все в смущенном молчании наблюдали эту картину, переминаясь с ноги на ногу. Гусынкину гречка набралась в голенища сапог.
– Was zur Hölle…[сноска: Что за чертовщина… (нем.)] – промолвил, заметно побледнев, фон Дерксен, с миной омерзения пятясь вон от низвергающихся зерен, будто бы это были полчища ядовитых пауков.
Гречка всё сыпалась и сыпалась, камни тяжело и глухо стучали по сцене. Деньги отсутствовали – хотя бы монетка сверкнула. Вдруг посреди крупы показалось что-то розовое. Фон Дерксен, превозмогая себя, приблизился к сейфу и полез в его чрево. В руках у него оказался сложенный вчетверо лист бумаги, каковые бывают нынче в дешевых и по большей части безвкусных дамских альбомах.
Фон Дерксен нетерпеливо развернул лист и буквально въелся взглядом в написанное. Глаза его выпучились, грозя вывалиться из орбит. Вокруг все безмолвствовали, в любопытствии однако заглядывая фон Дерксену через плечо. Наконец тот дочитал написанное и взглядом приговоренного к виселице вгнездился в глубину распахнутого сейфа. Остатки гречишных зерен лениво сыпались на сцену. Денег не было ни гроша.
– Чего там, Гена? – осмелился спросить Шубин.
– А здеся меня… Предательство, – невпопад ответил немец и протянул городничему розовый листок.
– Вследствие крайней Вашей любви ко гречневой крупе, – немного смущаясь, вслух прочитал Шубин, – оставляем Вам сие богатство. Ассигнации мы с мадмуазель Флюгг вынуждены были позаимствовать, поскольку путь нам предстоит тяжелый, а в средствах мы, в силу Вашего скупердяйства, серьезно ограничены. Полагаю, это лишь малая толика Вашего мне долгу – за то, что сгноили мою матушку, повсеместно морили меня голодом, запретили учиться цирковым акробатом и танцевать в балете, ставили препоны и всячески всю мою жизнь меня третировали.
– Громче! – донеслось из зала.
– Позвольте, – сказал Гусынкин – в жизни он нередко испытывал недостаток внимания к своей персоне. Он взял у Шубина бумагу, откашлялся и, не меняя сонного выражения лица, громко зачитал:
– Догонять нас даже не пытайтесь – даром потеряете время и загоните лошадей. Во всём Вам прощаю окромя матушки и желаю долгой жизни, только бы подалече от меня. Ежели б не Ваша кровь в моих жилах… А впрочем! Жаль лишь то, что не довелось этой гречкой измазать Вашу харю. Посему оставляю сию приятную заботу Вам. Подпись: Гавриил Пичугин. Постскриптум! А почему вашего любимого Тушкина попросили изничтожить – так он свинья, проигрался мне в вист тому как полгода да долг и не возвернул. А самому руки марать не хотелось. В конце – торжественно объявил Гусынкин и показал народу бумагу, – женская помада и подпись: эээм… Au revoir.
Последние слова Гусынкина потонули в рыданиях фон Дерксена. Тот стоял, совершенно не укрываясь от взглядов безмолвствующего народа и сотрясался. Лицо уездного смотрителя училищ и изящных искусств стало невыразимо уродливым, будто его скомкала невидимая рука, слёзы обильно катились по щекам.
На сцену взобрался подтянутый мужчина лет шестидесяти, гладко выбритый, в приличном горчичного цвета пиджаке и лаковых коричневых туфлях. Уверенным шагом он направился к рыдающему фон Дерксену и, подойдя, отвесил тому звонкую пощечину. Полицейские бездействовали.
– Так вот, значит, как ты, паршивец? – баритоном заядлого курильщика спросил мужчина у фон Дерксена. – Распутный лис. Не успела Марта помереть, а ты уж и вновь блудню себе раздобыл, подлец? – мужчина вновь огрел фон Дерксена ладонью и вновь никто не шелохнулся. – Вот, значит, где твои святые лютеранские обеты? Вот, значит, где твоя праведность? Один раз попираешь и второй раз попираешь? Евфросинью, Гаврилы-ублюдка мать я тебе может и простил – старое дело, травой поросло. Но здесь – слуга покорный. Я Марте всюду твердил: «сестрица, этот человек – страшный человек, он тебя в могилу сведет и на холмике спляшет гопака». А она терпела. Думала, раз неродиха, значит, виновата. Зря терпела. Погань ты, Генрик, да больше и никто, – мужчина сплюнул и скоро ретировался со сцены.
В зале закричали, затопали ногами. Кто-то гаркнул:
– Накормить гречей паскудника!
Услышав это, фон Дерксен задрожал всем телом. Следует пояснить читателю суть столь трепетного отношения театрального смотрителя к в общем-то обыденной для нашего стола крупе, которую жители Северной Индии некогда прозвали «черным рисом».
Гречка
Корни проистекали вот откудова.
Вырос фон Дерксен в Богом забытом полувымершем поселке немцев-цвинглианцев, стоявшем на краю земли, у ледяного Белого моря. Набожные сектанты искони жили честным рыбным промыслом, суровая природа заставляла их работать не покладая рук. И эта жизнь была фон Дерксену постыла. Генрих чуть ли не с рождения грезил о греховном – крупных суммах, признании и роскоши. А здесь были только сети да крюки, лески да блесны, коптильня да почерневшая кирха с заунывными скучными молитвами, промозглый ветер да незавидное будущее с пучеглазой от недостатка витаминов дочерью какого-нибудь соседского рыбака. Непременно нужно было драпать.
И вот, в неистовом порыве честолюбия, тщеславия и алчности шестнадцатилетним сопляком покинул фон Дерксен родную сторонку, схоронившись в подводе с камбалой проходивших через село поморцев – эти жили еще северней. Обоз брел в столицу сквозь безжизненные пустоши. Были в обозе мужички суровые, наученные тяжелой жизнью, чуждые сентиментальности, но обнаружив Генриха среди рыбы, оставили того подле себя, не прогнали в степь на верную гибель. Тем паче это было удивительно, что от Андрюшки – так его прозвали – особого проку не было: сказываясь больным (именно – «грыжим»), фон Дерксен то и дело отлынивал от работы. За это его кормили всяческой требухой, предназначавшейся на выброс: рыбными головами, кишкою, водорослями, на что Андрюшка только шмыгал огромным багровым от мороза носом да скалил зубы, будто бы что-то замышляя. Когда же при переходе через адскую Фемистоклюсову долину начались лютые времена – лошади почти встали, отказываясь тянуть по скользкому насту возы супротив шквалистого ветра – оказалось, что «грыжий Андрюшка» действительно имеет некий план.
Ночью, когда ветер поутих, оседлал он лучшую лошадь и убег в неизвестном направлении с доброй половиной запасов гречки, которая была на вес золота, поскольку от обилия рыбы у всех отказывали желудки.
Настигли его быстро – одеревеневшего, страдающего морской болезнью от неумелой скачки. Андрюшка ждал чего угодно – проклятий, зуботычин, плевков, изгнания голышом к волкам в степь. Но начальник