Правила перспективы - Адам Торп
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
39
Последние ступеньки он преодолел с осторожностью, памятуя о том, как однажды ударился головой о балку. Про крыс он старался не думать. Мысли о бедняге Густаве даже несколько успокаивали.
Герр Хоффер тихонько позвал Густава по имени.
Тишина. Бормотание и вздохи войны. Удивительно, как ко всему привыкаешь.
Переведя дыхание, он дожидался, пока глаза привыкнут к чердачному полумраку. На стропила архитектор пустил цельные стволы, даже не очищенные от коры. Тут пахло мышами, но против мышей он ничего не имел. Крысы пахнут совсем по-другому. В редкие слуховые окошки пробивался свет, казавшийся почти осязаемым от пыли, которая поднималась с каждым его шагом. Не чердаки, а мрачные древние храмы.
Он шел по ним как смиренный монах. Сюда звук бомбардировки доносился как странный далекий ропот — как молитва, как стенанья нибелунгов из зеленой бездны взывающих к Гудрун.
"Жизнь, — подумалось ему, — безбрежная река". Как бы ему хотелось побывать в Исландии, и в Перу, и в Египте!
На первом чердаке все было спокойно. Кто-то прошмыгнул мимо, испугав его на мгновение, но он сообразил, что это мышь, и даже обрадовался. Мыши (как и крысы) бегут только с тонущего корабля — чердаки с их стропилами напоминали ему перевернутые корабельные трюмы, трюмы огромных галеонов. Мыши — они ведь такие же, как и их злейший враг Каспар Фридрих. Они бы почуяли землетрясение и хлынули бы из Музея рекой.
Без сомнения, американцы уже вступают в Лоэнфельде. Надолго их не задержишь.
Ему бы сидеть дома с семьей. И с тремя чемоданами на всякий случай.
Но американцы ведь люди разумные. Это большевики — дикари. Азиатская орда.
И вообще, что он здесь делает, под самыми небесами? Ах да, исполняет свой долг. От этой мысли ему стало чуточку легче.
Надо убрать со здания все партийные плакаты. Растяжка тоже может спровоцировать американцев. Он слышал от беженца, который сам это видел, что они стреляют по дверям, когда хотят освободить дом от его обитателей. А по радио говорили, что они грабят, насилуют, убивают, бомбят и сжигают целые города и деревни. Но, возможно, это обычное партийное вранье.
Как минимум надо снять растяжку со свастикой. Эсэсовцам ее не видно, она смотрит на пустынную улицу Графа Мольтке за Музеем. Растяжка появилась на самой незаметной стороне здания после полуграмотного письма местного ортсгруппенляйтера (банкира на пенсии и алкоголика). Флаг на башне так и не подняли. Ортсгруппенляйтера вскоре сняли за растрату.
Видите ли, капитан Кларк Гейбл, чтобы не подставляться, нам приходилось проявлять изобретательность. Вы не представляете, какие посредственности управляют партией. Но у них в руках кнут! Двенадцать лет они размахивают им — всего лишь миг в истории нашего народа и целая вечность, если ты сам живешь в этот период. Опасно было даже водить детей к врачу. Вы спросите, почему, капитан Гейбл? Потому что приходится с прискорбием признать, большая часть врачей была из партийных. А то, что говорят дети, контролировать невозможно. Да, я снял эту чудовищную растяжку с огромным риском для жизни. Не только моей, но и всей моей семьи. Как же они любили наказывать целые семьи! Спасибо. Я с удовольствием попробую вашу жевательную резинку. Вы очень добры.
Он покинул первое чердачное помещение и перешел в следующее. Несмотря на то что на чердаках было сухо и просторно, здесь не хранили ничего стоящего. Картинные рамы, сломанный шезлонг, чей-то заляпанный краской комбинезон, сто лет назад забытый на гвоздике, пара старых башмаков, проржавевший крест с кладбища, разрушенного во время бомбежки, большие пустые бочонки, уложенные в ряд, треснутая супница. Курт Швиттерс сделал бы из этого скульптурную композицию. Новую версию Мерца![30]
Все это ненужный хлам. Годится только на растопку. Уже на третьем этаже большая часть помещений пустовала. "Кайзер Вильгельм" был рассчитан на город покрупнее Лоэнфельде, а может, основатели Музея надеялись, что со временем все его помещения заполнятся, сокровища будут постепенно накапливаться в этой жемчужине кайзеровской Германии, как зерно в амбарах. Время же, наоборот, опустошило Музей.
Эти пустоты под грубыми стропилами казались ему глыбами льда. А все, что было ценного в "Кайзере Вильгельме", что было спрятано на соляном руднике и в подвалах, представлялось ему теперь чем-то нереальным.
Он открыл маленькое смотровое окошко, врезанное в крышу, — с какой заботой архитектор спроектировал это здание в 1904 году! — и опасливо выглянул наружу: мешанина крыш, шпилей и фронтонов, из которой тут и там поднимались черные столбы дыма, постепенно превращаясь в коричневатую дымку. В прохладном воздухе пахло гарью — и только. Идеальная снайперская точка. Идеальный наблюдательный пункт для артиллерии.
Бомбы, видимо, падали где-то в другом квартале. Герр Хоффер не позволял себе думать о том, что могут бомбить именно его квартал, где в убежище Сабина, Эрика и Элизабет, сидят скорчившись, со своими чемоданами, но отделаться от этой мысли не удавалось. Он с силой захлопнул окошко, словно это могло что-то изменить. Чуть в отдалении покатый потолок чердака упирался в низкую каменную стену — там, где крышу прорезала башня.
Он споткнулся о яблочный огрызок.
Свежий. Как странно! Возможно, герр Вольмер утром сам тут все проверял. Хотя герр Хоффер был уверен, что хромой вахтер никогда так высоко не забирался.
Густав, подумал он.
И снова позвал его по имени. Тишина. Но Густав Глатц не опасен. Густав Глатц совсем как дитя. А вдруг это не Густав?
Бесконечно долгую, ужасную секунду ему казалось, что кто-то здесь прячется — еврей, коммунист, не важно кто, и его охватил ужас. Даже теперь, в самом конце войны, это сулило серьезные неприятности. От одной мысли его бросало в дрожь. С этими беженцами столько проблем: спасая себя, они подвергают опасности всех окружающих. Какой эгоизм! Не то чтобы он их в чем-то винил, лично ему евреи никогда не мешали. Его лучшее пальто сшил старый Мордехай Грассгрюн с улицы, которая теперь называлась Фриц-Клингенберг-штрассе, и сшил тогда, когда партия уже пришла к власти. Это, а также то, что в прежние времена он поддерживал еврейских художников, он может записать себе в актив. Правда, об их национальности герр Хоффер особенно не задумывался, в первую очередь они были для него художниками.
Он надеялся, что Мордехай вернется и сможет подтвердить его слова. Хотя, вероятно, память у старика уже не та. Разумеется, условия в лагерях не самые лучшие. Лагеря — это вам не Сан-Морис.[31]
Его давно тревожила мысль: а что, если гестапо найдет где-нибудь в шкафу беглеца и во всем обвинит сотрудников Музея. Тогда прощайте, картины. Да и сотрудники тоже.
С другой стороны, хорошо спрятанный еврей — это страховка на случай, если рейх рухнет и придет враг. Это понимали многие. Ну что ж, напомнил он себе, враг уже у ворот. Хотя фанатичные стопятидесятипроцентные партийцы сейчас особенно опасны, потому что загнаны в угол.
По слухам, свой, личный еврей был припрятан на черный день у многих партийных шишек.
Но его бы это не спасло, слишком он мелкая сошка. Его бы сразу отправили в Дахау, если не куда похуже. И тогда с картинами он бы распрощался навсегда.
Герр Хоффер, содрогнувшись, бросил огрызок через плечо. Его тошнило от яблок, от ежедневного размазывания на хлебе яблочной компотной гущи вместо меда, малинового или апельсинового джема. Мед! Апельсин! Лимон!
Разорвался артиллерийский снаряд, будто кто-то ударил ложкой по вареному яйцу. Совсем близко. Как все это надоело. Пожалуйста, идите играть куда-нибудь еще. Не дай Бог окно разобьете.
Капитан Кларк Гейбл, в какой-то момент я так волновался, что вы представлялись мне непослушным мальчишкой с мячиком. Спасибо, я с удовольствием выпью стакан вашей знаменитой кока-колы. Да, мои дочки тоже выпьют ее с удовольствием. Эрика и Элизабет. Полагаю, в Америке эти имена тоже встречаются. Хм-м, как вкусно. Совершенно особенный вкус. Позвольте угостить вас отменным коньяком.
И все же эти чердаки прекрасны! И так будят фантазию! Он пробежал пальцами по балке. Ах, как он любил этот запах дерева! Какой он настоящий! И чем больше герр Хоффер сосредотачивался на чем-то конкретном, наблюдая, как свет, падая на ту или иную поверхность, прорисовывает структуру и неповторимость материала, тем сильнее чувствовал, что уничтожить это нельзя. Просто невозможно.
Поглаживая балку, он вдруг ощутил прилив радости, в его усталых глазах словно зажегся негасимый огонь. После войны он откроет эти чердаки молодым художникам, пылким идеалистам, без галстуков, без гроша в кармане, которые со временем станут зачинателями новых великих направлений в искусстве, как некогда группа «Мост» в Дрездене. Кирхнер, Блейль, Шмидт-Ротлуфф, Нольде… Цитируя Заратустру, перескакивая через ступеньки, они будут взбегать на свои чердаки, полные замыслов и надежд, а окопы им даже в страшном сне не приснятся. Эти имена были для герра Хоффера как четки — он повторял их мысленно одно за другим, будто слова молитвы. Без сомнения, когда-нибудь, в мире, очищенном от того, что национал-социалисты сотворили с Германией, они прославятся как великие художники.