Михаил Ульянов - Сергей Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чехов говорил: вот жив Толстой — мы все как за каменной стеной, умрёт — стена разрушится. Ульянов ещё был жив и здоров, а моя стена разрушилась. В неге, под сенью струй, в прекраснодушной душевной и духовной полудрёме, я оказался не готов к 1990-м (их «свинцовым мерзостям», вынужденному исходу народа из одной страны в другую)…
* * *Экскурсия началась с Атмейдана — когда-то всемирно известного ипподрома Византии. Представить, что здесь творилось полторы тысячи лет назад, трудно, глядя на пыльный асфальт, клумбы с цветами, памятники, стоящие в глубоких ямах, обнесённых решётками…
— …Ипподром мог вместить сто тысяч человек, — говорил экскурсовод. — Вот там, со стороны Святой Софии, размещались императорская трибуна и ложи для сановников и сенаторов. Здесь стояло множество замечательных скульптур: колоссальный Геракл работы Лисиппа, Адам и Ева, умирающий бык, статуи императоров… А теперь, пожалуйста, к Святой Софии.
«Айя-София, честно признаюсь, душу мою не тронула и не потрясла, — записал я тогда, — хотя размеры, инженерная мысль впечатляют. Воздвигнут храм в честь победы Велизария, уничтожившего сорок тысяч восставших против императора Юстиниана жителей города…27 декабря 537 года Айя-София была торжественно освящена. „Слава Всевышнему, который счёл меня достойным выполнить столь великое дело! — воскликнул Юстиниан, войдя в храм. — О Соломон, я победил тебя!“ София превосходила храм Соломона в Иерусалиме, долгое время она считалась крупнейшим и богатейшим собором в христианском мире. Построенная на крови, множество раз Айя-София кровью омывалась. Справа от амвона на мраморной плите я видел отпечаток человеческой руки — руки султана Мехмета II, въехавшего сюда в день взятия Константинополя на лошади по трупам христиан. От пола до отпечатка больше пяти метров. Когда-то стены были покрыты великолепной мозаикой, картинами, но турки, переделывая собор в мечеть, замазали произведения византийских художников слоем извести. „Не знаю путешественника, — писал Бунин, — не укорившего турок за то, что они оголили храм, лишили его изваяний, картин, мозаик“».
— …Но не разрушили же! — сказал на это Ульянов. — Не сожгли, не взорвали! А ведь кто? Кочевники, дикие степные племена захватывали!
— То ли дело в России, — заметил я, — интеллигентнейшие люди, тот же Свердлов, например, Каганович…
— Потрясающе! Такая громадина, что чувствуешь здесь себя абсолютным ничтожеством, мелочью перед величием Бога… И будет, думается, этот храм стоять столько, сколько жить Земле…
— В 1935 году, когда по распоряжению президента Турции Кемаля Ататюрка Айя-София была превращена в музей, реставраторы вскрыли часть мозаики, — рассказывал экскурсовод. — Над входом хорошо сохранилась мозаика с тремя фигурами — Мария с младенцем, справа от неё Константин Великий с макетом Константинополя, слева — Юстиниан с макетом Айя-Софии…
Мы вышли во двор. Михаил Александрович спросил, где ворота Царьграда, на которые князь Олег прибил свой щит. Но Золотых ворот, оказывается, давно нет, как нет и русского рынка рабов, а башни стоят, и мы их увидим на дороге. Бывала здесь с посольством «предвозвестница христианской земли» княгиня Ольга, синеокая красавица, «переклюкавшая», перехитрившая византийского императора Константина. Где-то здесь русичи шли в бой под водительством яростного Святослава, который «всю жизнь искал чужой земли и о ней заботился, а свою покинул». Сюда прибыли десять посланников Владимира Великого при выборе веры для Руси и, воротившись в землю свою, докладывали, что пребывает в греческой земле «Бог с людьми, и служба их лучше, чем во всех других странах. Невозможно забыть красоты той, ибо каждый человек, если вкусит сладкого, не возьмёт потом горького; и мы не можем уже здесь пребывать в язычестве».
— Но как мало мы обо всём этом знаем, — сетовал Ульянов.
Предприимчивы стамбульские гиды с группой туристов, любителей острых ощущений: рассказывая по пути, как проводил время пророк Магомет со своими жёнами, пробирались под покровом ночной темноты, с великими предосторожностями, с риском для жизни в «харемлык» — «запретное место» отсутствующего паши, и там, в декорациях, в благовониях, в прозрачных одеждах, их встречали наложницы, истосковавшиеся по белому свету, чистые, скромные, страстные; туристы платили, не подозревая, что обслуживают их обыкновенные проститутки из публичных домов.
— Были б деньги, сходил бы, небось, на экскурсию, Серёжа?
— Что вы такое говорите, Алла Петровна!
В конце экскурсии мы зашли ненадолго на кладбище. Экскурсовод показал нам любопытные надписи на могильных памятниках. «Бедный добрый Исмаил-эфенди, смерть которого вызвала глубокую печаль среди его друзей. Он заболел любовью в возрасте семидесяти лет, закусил удила и поскакал в рай». «Прохожий, помолись за меня, но, пожалуйста, не воруй моего могильного камня!»
Михаил Александрович обратил внимание на рельеф на стене, изображающий три дерева — миндаль, кипарис и персик. Под изображением надпись: «Я посадил эти деревья, чтобы люди знали мою судьбу. Я любил девушку с миндалевидными глазами, стройную, как кипарис, и я прощаюсь с этим прекрасным миром, так и не отведав её персиков».
«…Вся история наша связана с этой землей. И недавняя. Офицеры с погонами и без, и казаки, и певички из варьете, и купцы-миллионеры, и литераторы, и инженеры, и курсистки — кого только не было на тех пароходах, прибывавших с Чёрного моря, подёрнутого кисеёй ледяного дождя. Никто не понимал до конца, что же произошло. Ведь ещё вчера, ещё позавчера… А завтра — продуваемый всеми ветрами лагерь на Галлиполийском полуострове[11], где сверкает теперь маяк, завтра „только смерть может избавить тебя от исполнения долга“, завтра на базаре будут хватать за рукава выцветшего кителя: „Продай ордена, что тебе они, ты вернёшься с Врангелем и новые получишь, да и нет больше вашей России!“, завтра знаменитый русский художник Белуха-Нимич будет рисовать на стене стамбульского дансинга „Карпыч“ заснеженные церкви, композитор и музыкант, виртуоз Корвин-Корвацкий будет аккомпанировать, а хор донских казаков петь „Очи чёрные“ и будут падать в простреленную под Екатеринославлем папаху мелкие монеты…»
Стали стихать голоса на набережной, поплыли купола, цветущие сады Сераля, отели с зеркальными стёклами, рекламы видеомагнитофонов и машин, дворцы. Исчезли в дымке, смешались с десятками и сотнями себе подобных бледно-голубые минареты, пристроенные турками к Айя-Софии, а купол, «подвешенный на цепях к небу», ещё долго был виден.
— Михаил Александрович, вы в Париже, в Лондоне, в Нью-Йорке были… Сейчас побывали в Афинах, Неаполе, Генуе, Марселе, Барселоне… Где бы вы могли жить, если не в Москве? Вот ваш любимый писатель сказал, что родился он в Италии, а Россия ему лишь снится…
— Гоголь? Это образ… Я не знаю Рима, Парижа… Всё умозрительно. Красивые города, очень. Но это вывеска. Нет, русскому человеку надо жить в России. Говорю не потому, что я такой патриот, просто надо знать, понимать то место, где живёшь. Я представляю, скажем, жизнь в Саратове, в Омске, в Архангельске… Я много поездил по свету, но везде и всюду… Как там у Пушкина в письме Чаадаеву? «Я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя… но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог её дал». Ладно…
Прошли под мостом, соединяющим Европу с Азией. Снова потянулись симметричные с обеих сторон берега, извивы Босфора. Показалась крепость Румелихисары, построенная на месте византийских тюрем — башен Леты и Забвения, разрушенных по приказу Мехмета II. На башнях когда-то стояли пушки, сторожившие Босфор, а теперь оттуда кто-то махал нам рукой, а может быть, кому-нибудь другому. Здесь, возле Румелихисары, самая узкая часть пролива, здесь переправлялись персы, крестоносцы, турки… Много воды с тех пор утекло.
С кормы я оглядываюсь на Царьград — его уже не видно.
Прошли между азиатским Анадолуфенери и европейским Румелифенери — маяками и вошли в Чёрное море.
По трансляции напомнили о том, что сегодня в полночь стрелки судовых часов будут переведены на один час вперёд.
Вечером, выпив у пригорюнившейся Насти коктейль дня с манящим за горизонт названием «Singapore Sling», я поднялся на пеленгаторную палубу полюбоваться на закат. Но в Чёрном море заштормило, небо затянули тяжёлые свинцовые облака.
Он русский, думал я. И не мог бы быть ни мусульманином, ни иудеем, ни лютеранином (хотя что-то лютеранское — дотошность, педантичность, аккуратность, самоограничение — в нём всё-таки есть). Но он русский. Замечательный, выдающийся, потрясающий… Выдавила из своей глуби глыбу Россия. И в ролях его — всемирная отзывчивость русской души, о которой говорил Достоевский на открытии памятника Пушкину. Потому такой «евреистый», такой местечковый его Тевье Шолом-Алейхема. И «киргизистый» Едигей из спектакля «И дольше века длится день» по роману Чингиза Айтматова, где на самом деле Ульянов сыграл боль, трагедию русского крестьянина, хотя в киргиза обращался на каком-то даже физиологическом уровне и не сразу после спектакля «приходил в себя». И даже не «французистый», а именно «корсиканистый» Наполеон. И «вахтанговско-турандотистый» Бригелла в «Принцессе Турандот»… Но какой бы был Толстой на пути к старцам в Оптину!