Против часовой стрелки - Владимир Бартол
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она с удовольствием вспоминала эти пьянящие дни, и вспоминала бы и дальше, если бы вслед за ними не наступило отрезвление. Никогда не испить чаши до дна!!
Пресс-папье для писем с гравировкой в виде серпа и молота, было подарком шахтера Лойзе. Ее пригласили участвовать в концерте для рабочих. Она помнила тот вечер, словно это было вчера. Новая незнакомая публика. Ей показалось, что она хорошо пела. После концерта к ней подошел шахтер Лойзе, попросил автограф и проводил до дома. С тех пор он каждую неделю, когда только мог, заходил к ней, брал книги, расспрашивал ее о том, о сем, иногда фанатично рассказывал о деле, которому себя посвятил. Его вера так сильно сплавилась с его честолюбием, что оно растаяло, как снег на весеннем солнце. Жизнь представлялась ему только в ясных прямых линиях. Для нее, жившей деталями и оттенками, эти грубые, прямые черты были в новинку, оттого особенно привлекательными. Все жизненные вопросы, запутанные, почти что неразрешимые, он подчинил неким простейшим, понятным, обыденным тождествам. Он казался ей человеком, который смотрит со склонов вершины Стола на долину Савы от Ратеч до Любляны. Сверху не разглядеть перемежающихся возвышенностей и низин. Все видится ровными линиями. Однако стоит лишь самому ступить в эти низины, только тогда их и узнаешь по-настоящему.
Однажды он пропал, и больше никогда она его не видела.
Листая спустя каких-то три четверти года газету, она прочитала в ней имя шахтера Лойзе. Он был осужден на четыре года. А полтора года назад она получила от него открытку из Парижа.
Подаривший свою книгу был писателем. На первой странице довольно-таки убористым, колючим и ажурным почерком написано посвящение: «На память о писателе Божидаре Хладнике».
Nomen est omen — Имя говорит само за себя — звучит латинское изречение, и к чему отвергать эту мудрость. Как же можно, унаследовав такое имя от своих дедов, иметь такое холодное сердце.
Поэтому-то он и предается этим интеллектуальным экзерсисам, что огонь, который он в себе носит, горит слишком тускло. Он бережет его, подливая масла рассудочности, чтобы он не затухал. Чего не скажешь о нас, певцах, подумала Мария. Спой хотя бы раз в жизни, что есть мочи, засмейся и расплачься, даже если сгоришь в собственном пламени. Эта его осмотрительность, педантичная расчетливость, намеченный и обдуманный путь к успеху, не слишком-то были ей по душе.
И все-таки, было время, когда его едкий цинизм очаровал ее!
Слегка сердясь, пустившись в воспоминания о своем друге писателе, она бросила взгляд на вазу, бесценную работу из венецианского стекла. Будто бы в волшебном сосуде, исполняющем все твои желания, она увидела перед собой Вильгельма Мейстера (так она его называла в шутку). Длинная, стройная фигура, темные глаза, кантовский лоб. Быть может, этот Вильгельм Мейстер тронул самые чувствительные струны ее сердца, быть может, рядом с ним она бы и забыла о себе, будь у него больше времени. Работа занимала его сверх меры, днем и ночью он торчал в своей лаборатории, и бог его знает, что замышлял. Он приходил к ней всегда будто в горячке, иногда в полночь, другой раз в два часа дня, затем снова в шесть утра. Для него вообще не существовало понятия времени. Ему и в голову не приходило, что шесть утра слишком ранний час для визитов и разговоров, а полночь довольно-таки поздний.
Она никогда ему в полной мере не соответствовала, никогда не могла быть с ним на равных. Она четко ощущала бесконечную дистанцию знания, разделявшую их. Она чувствовала, что он далеко впереди нее, что мир его мыслей так обширен, что сейчас она ему не ровня, а может, и не будет никогда. Он рвался в отчаянные и неприступные предприятия, время от времени приоткрывая двери своего мира. Она была робкая и подавленная. Ей казалось, что рядом с ним она такая маленькая и незначительная, что впору зарыться лицом в его ладони. Для ее грусти и одиночества не нашлось ни места, ни времени.
Да и как, когда он не знал ни отдыха, ни покоя. Он постоянно натыкался на тайны природы и заглядывал не в одну пропасть. Он вкусил сладость познания, сладость открытия, и всеми фибрами души отдавался страсти, ей не ведомой.
Так сходились и расходились их пути. Если, когда они сидели и беседовали, ей становилось грустно, он просил ее спеть. Была приятно петь для него, тем не менее, она всегда волновалась и дрожала, словно на первом выступлении.
Где его носит, где отгадывает он сейчас загадки природы?
В углу на тонком черном постаменте стояла белая мраморная голова. Она подошла туда. Все ее одиночество с болью отозвалось в ней. Ей казалось, что она знает все мысли, которые за всю долгую человеческую жизнь, родились в этой голове. Ей казалось, что они почти что ее. Невольно она посмотрелась в зеркало и отметила сходство. Ее охватило теплое, родное чувство, давно ею забытое, и одновременно острое чувство тоски по тому времени, когда ей не нужно было облекать свои мысли в слова, он все понимал и все знал. Она видела напряжение пролегшей через лоб жилки и вместе со своими детскими ощущениями уносилась вслед за его мыслями.
Эти глаза, уже давно закрывшиеся, смотрели на нее, согревая ее молодость. Как страстно всю свою жизнь она желала их теплоты, их простоты и естественной чистоты! Нигде больше она ее так никогда и не нашла.
Нигде больше не встречала она такого благородного профиля, какой сыщется разве что лишь у изваянного Фидием Аполлона. Красоту этой головы на этом свете уже не с чем было сравнить. И аристократичный изящный рот, из которого ни разу не вырвалось ни одного слова, которое не было бы подстать этой надменной красоте, больше не шевелился, ничего не произносил.
Она склонилась над головой из белого мрамора. Время бежит, и ее годы пошли на убыль. Еще немного и придет конец этим блужданиям и страстным попыткам вырваться из своего одиночества, из своей отрешенности, за которую она никогда никого не впускала. Только здесь, вспоминая эти глаза, свет которых струился из прошлого, эти прекрасные уста, из которых слова лились как песня, звуки которой уносили ее в детство, этот лоб, в котором рождались смелые мысли, ей становилось тепло, и только с ними она не чувствовала себя одиноко. Только тогда бы нашло утешение ее сердце, когда бы эти уста снова ожили, когда бы эти глаза снова открылись. Теперь ей стало ясно, что их она искала на каждом шагу и каждую минуту. Она понимала, что успех ее пения был вызван тем, что она получила крещение огнем безутешности. Она без устали взывала к нему, не переставая, искала его. Блуждая ли по дорогам любви, выступая ли в незнакомых залах, она шла за ним и пела только ему и о нем.
Ее жизнь клонилась к вечеру, она все еще искала, всякий раз заново отправляясь на поиски утешения. Теперь она вдруг поняла, что больше никогда никуда не пойдет. Она склонилась над белой мраморной головой и прикоснулась губами к холодному высокому лбу. И из недр ее жизни вырвалось короткое, спасительное слово: имя того, чьей дочерью она была.
В этот момент раздался резкий звонок. Время было ровно десять, и посыльный цветочника принес цветы от Тигра.
Перевод Т. ЖаровойВладимир Бартол
Рождение джентльмена
Это случилось, когда я снимал номер в одной из гостиниц на окраине Парижа. Помню, собрался навестить одну пожилую даму, только переоделся — заявляются Вальтер и Бертольд и тащат меня в гости к своему новому знакомому. Я вообще-то легок на подъем, особенно когда ничего не надо решать самому, и вот я уже спускаюсь вместе с ними в метро, которое везет нас под землей на другой конец города.
Выбравшись на поверхность, сворачиваем в переулок, заходим в гостиницу, вроде той, в которой остановился я. На пятом этаже Вальтер стучит в нужную дверь, а поскольку никто не отзывается, толкает ее, и мы попадаем в тесную, убого обставленную комнатушку.
Мои товарищи ведут себя так, будто пришли к себе домой: тут же с размаху плюхнулись на кровать, которая взвыла под их тяжестью, словно от боли. Присаживаюсь и я на довольно шаткий стул, чувствуя себя как посетитель харчевни, которому нечем расплатиться за все, что он съел и выпил.
Пока ждем, я узнаю, что живет здесь некий Сергей Михайлович, magister iuris[24], который ныне трудится где-то на заводе и, помимо этого, зарабатывает на хлеб уроками английского. Мои приятели пришли к нему, собственно, для того, чтобы стребовать деньги за ботинки, которые Вальтер ему продал, поскольку те сильно жали, и он не смог их носить. Меня же позвали с собой, чтобы я как психолог имел возможность лицезреть этого весьма занятного малого.
В разгар нашей непринужденной беседы дверь распахивается настежь, и в комнату с громогласным хохотом вламывается человек, словно выстреленный какой-то мощной пружиной из самого ада. Вальтер порывается меня представить, но незнакомец небрежно отмахивается: церемонии излишни.