Капитан Кирибеев. Трамонтана. Сирень - Петр Сажин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ты меня любишь? Очень?
Я кивал и нежно гладил ее по голове.
Она вдруг становилась мрачной, тяжко вздыхала.
— А знаешь, Степа, мне кажется, что у нас с тобой счастья не будет. Нет!.. Мы разные люди. Я взбалмошная, а ты уж очень хороший. Я горжусь тобой. Чувствую в тебе опору. Но ты нечуткий… С моими друзьями, Степа, ты держишь себя так, что стыдно за тебя. А ведь я актриса. Мое положение… Ах, что я говорю, дурочка! Прости меня, Степа… Я просто измучилась и устала. Если голос не вернется, я умру. Пожалуйста, не успокаивай меня, это не поможет. Профессор Изгоев говорит, что я должна уехать на юг, что мне нужен морской климат, что ингаляция — чепуха! А профессор Смирницкий настаивает на продолжении ингаляции, на гальванизации, на ортофонии… Кого слушать?! У меня голова трещит! А вот ты ничего не делаешь. Весь ушел в свои гарпуны. Почему не пригласить гомеопата? Говорят, они творят чудеса…
Когда я ей сказал, что гомеопат уже был и что нельзя лечить одну болезнь у десяти врачей, — боже, что с ней сделалось! Бискай во время шторма и тот тише. Она вскочила с постели, кровь бросилась ей в лицо.
— Ты так меня любишь? — кричала она, забыв, что этого ей нельзя делать. — Ты, ты…
То ли мой спокойный тон взбесил ее, то ли нервы сдали — она стала кричать еще больше.
— Хорошо! Ты так?.. Я сама пойду приглашу врача! Пусть мне будет хуже!
Нужно было успокоить ее, но я так устал за дни ее болезни, что махнул рукой. Она бросилась к шкафу, перебрала все платья, словно в самом деле хотела одеться и пойти за доктором, хотя дома был телефон. Кстати он зазвонил. Я хотел подойти, но Лариса не пустила меня.
Звонил профессор Смирницкий. Она заохала, прямо умирает.
Это повторялось несколько раз. Я уже не знал, как вести себя. Ведь я почти всю свою жизнь имел дело со штормами на море. А вот что делать, когда поднимается буря в собственном доме? Идти ли против ветра на волну или ложиться в дрейф? Тут я ничего не понимал, потому что не имел опыта. Ведь я больше чем полжизни отдал морю. Конечно, я видел и настоящие семьи, вот, например, у Костюка. У него такой, как у меня, чертовщины никогда не было. Он работает, дети учатся. У него славный хлопчик и милая дочурка, а жена ведет дом, как хороший штурман. Прелестная семья, какая–то светлая, чистая, уютная… Я всегда у них чувствовал себя хорошо, свободно. Даже обыкновенный хлеб и отварная картошка с солью казались там особенно вкусными. А сама хозяйка! Сколько в ней любви к людям, к мужу, к детям! И никакой роскоши, всё на месте, ничего лишнего.
Он закурил и продолжал:
— Вот и я мечтал о такой семье, в которой у всех есть благородная цель и согласие. Понимаете? Согласие или, лучше, содружество. А как наладить согласие или там содружество, когда мы разные люди? Когда у каждого из нас много всякой чертовщины в голове?
У нас много говорят и пишут о ликвидации пережитков капитализма в сознании. Я раньше думал, что это так, слова! А теперь пожил семейной жизнью, повидал людей разных — и понимать стал.
Дело–то это, оказывается, серьезное, мешает здорово. С этими проклятыми пережитками нужно бороться насмерть. Они тянут нас назад. Необходимо все поставить на это дело: школу, клуб, театр, пионеров, комсомол, литературу, милицию, суд. Все должно действовать одним фронтом.
А есть ли у нас этот единый фронт? Пока нет. В школах слабая дисциплина. Литература обходит острые вопросы, клубы словно забыли о своей роли культурных просветителей — всё подменили танцами да киносеансами. О профсоюзах и говорить нечего. Вот и получаются пробелы то тут, то там. Возьмем мою жену… Если бы она воспитывалась правильно, так сказать, в хорошей трудовой семье. А то что же? Матери лишилась рано, у отца характер мягкий, податливый. Дочери ни в чем не отказывал. В доме ей все подчинялось. И выросла эгоисткой. Вот почему она и детей не хотела, и окружила себя всякой шушерой — любила лесть и прочую мерзость.
А я тоже ведь заквашен на старых дрожжах. Многого не знаю и не понимаю. Ну и допустил ошибку, считая, что женщине нельзя ни в чем отказывать. Поэтому, когда она начинала кричать, вместо того чтобы одернуть ее, терялся и тем самым невольно потакал дурным сторонам ее характера, так сказать, укреплял их у нее…
Вылечил ее профессор Смирницкий, вернулся голос… И опять завертелось колесо: портнихи, массажистки, подружки. Придут «на минутку», «по пути». Пальтишки свои с дорогими мехами разбросают по стульям, а сами бесцеремонно садятся на постель, курят, трещат, как сороки… Я не против подруг, не против и красивой одежды, нет. Но вот когда человек тратит на это чуть ли не полжизни — меня коробит. К тому же эти сороки своей болтовней сбивали ее с толку. Они напели ей, что она катастрофически полнеет… И ведь выдумают же! И тут же советовали ей какую–то модную корсетницу. За большие деньги стали готовиться какие–то особые корсеты. Это стесняло ей грудную клетку, талию. Она мучилась в этом хомуте, ей трудно было петь. Но Лариса терпела.
Все делалось с шумом и суетой. Беспрерывно трещали голоса, звонки. Лариса забросила дом. Я стал и коком и дневальным, снова ушел на задний план. Пришлось даже переселиться в другую комнату.
Вот в это–то время я окончательно решил, что мне в Ленинграде делать нечего, и выехал в Москву, к этому чертову профессору Мантуллину. А когда вернулся, застал дома письма и телеграммы от Плужника. Он предлагал снова занять место на мостике «Тайфуна». Советовал торопиться: флотилия уже поднимала пары — готовилась к выходу из Приморска. В последней телеграмме он подробно указывал, когда мне выезжать и как добираться.
В пачке писем было послание и от Чубенко, и коллективное письмо от команды. Вы, конечно, понимаете, что делалось со мной! Мне неудержимо захотелось на Дальний.
Лариса была в этот день свободна от спектакля. Подавая письма, она так глянула на меня, что я понял: «А на душе–то у нее неспокойно!»
Поняла она, что я ухожу от нее, да я и не скрывал этого. Ребята писали: «Приезжайте, Степан Петрович! Без вас дело не дело, корабль не корабль и море не море…»
Они, конечно, хватили лишку. Но скажите, кого такое письмо не обрадует? Ведь почему я не погиб в Ленинграде? Потому что знал, что хоть и далеко, но есть большое и живое дело, к которому я всегда могу вернуться. И потом, коллектив…
Ведь сила коллектива не в том только, что, находясь в нем, ты силен его силой, а еще и в том, что ты, находясь даже вне своего коллектива, все время силен его силой.
Возьмите нас, моряков. Ведь мы черт знает где колесим. Иной раз заглянешь в такое место, что его и на карте не найдешь! Сколько соблазнов караулит нас, а свой большой коллектив — родину — не забываешь! Так вот, профессор…
Решил я в последний раз поговорить с Ларисой. Трудно было приступать к этому. Пока я читал письма, она накрывала на стол. Давно у нас этого не было, все в последнее время делалось наспех. А тут Лариса, очевидно, пока я из Москвы ехал, приготовилась.
Накрывая на стол, она вполголоса напевала старинную песню.
Говорят: «Хорошее слово выведет змею из норы», а от хорошего голоса человек немеет. И я отложил письма в сторону и стал слушать ее. Но она вдруг кончила петь и спросила:
— Что–нибудь важное пишут тебе?
— Да, — ответил я, — но тебе, — говорю, — наверное, неинтересно.
Она подняла брови и пожала плечами.
— Почему, — говорит, — неинтересно?
— Да так, — отвечаю, — вижу, что моя жизнь, мое дело давно уже не занимают тебя.
Она обиделась или сделала вид, что обиделась:
— Ты так думаешь?
— Не думаю, а убежден.
— Напрасно, — отвечает она.
Я вскипел:
— Знаешь что, Лариса, все, что ты говоришь, — ложь! Зачем она тебе? Зачем, наконец, я тебе?
Она перебила меня:
— Ты непременно решил поссориться со мной?
Я помолчал, потому что не видел смысла в продолжении этого разговора, не хотелось мне уезжать, поссорившись. Она, видимо, поняла это и подошла ко мне.
— Давай позавтракаем как люди, — сказала она. — Давно мы с тобой не сидели так.
— Да, — осторожно ответил я.
— Налей вина.
Я налил.
— Хочешь еще рыбы?
— Положи, — сказал я.
Разговор не клеился. Когда мы встали из–за стола и я устроился в кресле, собираясь разжечь трубку, она подошла сзади, положила руки мне на плечи и сказала, как когда–то говорила:
— Подожди, Степа, курить.
— Почему? — спросил я.
Она помолчала, села на против меня и спросила:
— Ты что–то надумал?
— Да, — сказал я, — уезжаю на Дальний…
Она вздрогнула, побледнела, но быстро справилась с собой и сказала таким тоном, как будто я ехал не за десять тысяч километров, а в Сестрорецк или Детское Село:
— Ты твердо решил?
Я с трудом открыл рот, чтобы сказать «да».
Она повела плечами.
— Ну что ж, тебе виднее…
Я хотел сказать ей, что разве так разговаривают в последний час, разве так расстаются люди, прожившие несколько лет вместе! Гнев помешал мне. Это страшно трудная минута, профессор, когда люди расстаются. Я не задумывался над тем, как у нас все получится. Может быть, я приготовился бы. Хотя обдумать все заранее невозможно. Если ты не любишь — тогда легко сказать самые тяжелые слова. А когда любишь…