Капитан Кирибеев. Трамонтана. Сирень - Петр Сажин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И каким–то особенно трогательным выглядело единственное на всем горизонте облачко. Оно словно заблудилось: тихо плыло по небу на траверзе Кронштадта. Белое, пышное, оно, казалось, насквозь пронизано розоватым светом, а та сторона его, что обращена была к закату, вся так и пылала.
Присел и смотрю на ту сторону. А на той стороне, чуть левее Военно–морского училища и Горного института, день и ночь стоят гул, стук, как на поле боя, — там на стапелях куются, варятся, склепываются новые красавцы корабли. Когда корпус корабля готов, его спускают на воду, и уже на плаву в «коробке» идет монтаж машины и такелажа.
Спуск корабля — великое торжество для судостроителей: митинг, иллюминация, награды.
Я пришел удачно: в тот вечер родился еще один корабль.
Когда он скатывался со стапелей, грохнуло такое «ура», аж воздух дрогнул!
Прошло несколько минут после того, как корабль плюхнулся в воду, а на стапелях опять засверкал огонь, застучали молотки: закладывался корпус нового корабля.
В этот момент меня словно озарило. Почему, думаю, мы, китобои, убьем кита и к борту его швартуем, убьем другого — к другому борту?
А что, если бы так, как на стапелях? Готова «коробка», ее спускают и закладывают новую. И мы: убили кита, накачали его воздухом, поставили вымпел, сообщили китобазе координаты, а сами дальше, за другими китами!
Как только эта мысль явилась мне, я попрощался с водолазами — и айда двенадцатиузловым ходом домой.
С того времени я стал как одержимый. Я просиживал над чертежами все время. Я уже не ходил в театры, не посещал друзей на водолазном баркасе, забыл про все, единственно куда я ходил, это в библиотеку и в мореходку: не мог я бросить ребят — уж очень славные хлопчики там.
К марту я закончил чертежи новой гарпунной пушки; по расчетам, она давала убойный выстрел на полкабельтова дальше, чем пушка Свена Фойна. Нужно было сделать модель. Инструмента и материала у меня не было. Я обратился к дружкам на набережную Красного Флота: так, мол, и так. Они дали мне столько материала, что десять моделей можно сделать.
А где сделать?
Я решил поговорить в мореходке с хлопцами. Не успел я рассказать им, как они загалдели: что вы, мол, задумываетесь, Степан Петрович? Да мы все сделаем!
Хлопцы взялись по вечерам выпиливать детали на тисочках дома. Дело пошло. Но тут вдруг слегла Лариса, у нее случилось что–то с голосом. И, как говорится, «все смешалось в доме Облонских…».
36Два месяца я не отходил от ее постели. Болезнь сама по себе была не тяжелой, но она осложнилась нервной лихорадкой из–за потери голоса. Врачи сказали, что это временное явление, но Лариса так испугалась, что зачастую не владела собой.
Вот за время ее болезни наши отношения и дошли до такого состояния, что дальше жить вместе стало невозможно. И я решил отдать концы. Что же мне было там прозябать, когда здесь большое дело. Кто будет перестраивать китобойный промысел — Мантуллин, Плужник или Небылицын? Позиция первых двух ясна, а Небылицын — это, знаете, как говорят: «Ни от камени воду, ни от Фофана плоду». С Небылицыным работать — все равно что иголкой колодец копать.
Но черт с ним, с Небылицыным! Главным было для меня то, что жить в Ленинграде стало невмоготу. Хотя я и пробовал как–то наладить наши отношения, но, видимо, было уже поздно: где–то когда–то я прозевал — очевидно, в Приморске, сразу же после прихода из Севастополя. Тогда нужно было устроить Ларису на работу. А впрочем, может быть, это и не помогло, и наверное бы не помогло: очень уж она была набалована. А меня вот никто не баловал. Я с детства на море. У нас в роду все были моряками либо рыбаками. У нас и косточки–то просолены морской солью. Моя фамилия, если бы восстановить истину, не Кирибеев, а Киреев. Наш род идет с Дона. Но вот прапрадед мой еще мальчиком попал в плен, когда донские казаки с турками дрались за Тамань. Двадцать пять лет пробыл он в неволе. И там турки окрестили его Кирибеем. Вернулся он, когда Нахимов разбил турок у Синопа. После служил в русском флоте. Участвовал в защите Севастополя. С полным бантом вернулся на родную Донщину, в хутор Земковский. Возвел курень, женился. Но к казакам не прибился. Прозвали казаки его турком. И дед мой не ужился с ними. Сначала плавал на Азовском море, ходил в Турцию и Болгарию, подымался даже по Дунаю до Черновод. Но потом не поладил с хозяином, взял расчет — а шкипер он был отличный, — уехал в хутор.
И тут недолго прожил. Прослышал, что царь охотников зовет на Дальний Восток владения его защищать. Жизнь, сказывали, там хозяйская, земли, рыбы, зверя сколько хочешь. Забрал он семью и подался сюда на транспорте «Маньчжур»…
Отец мой перенял от деда любовь к морю, а я уж от отца. Все это я говорю вам, профессор, к слову! А теперь возвращусь к старому.
Надумав уехать из Ленинграда, я стал готовиться: просмотрел столько книг, документов. Вот взгляните!
Кирибеев подошел к столу, открыл ящик и вынул пухлую, с клеенчатой обложкой общую тетрадь. Он похлопал ее рукой и сказал:
— Вы знаете, что здесь? Здесь, профессор, вся история русского китоловства. За рубежом кое–кто и сейчас болтает, что мы, русские, не способны к китобойному делу. Но это же бред! Русские поморы более четырех веков тому назад начали промышлять гренландского кита у Шпицбергена. И на Тихом океане промысел открыли первыми наши китобои.
Возьмите, профессор, тетрадь и на досуге просмотрите. Вам это пригодится. Может, статью напишите. Расскажите о Жилине, Порядине, Чубенко. Ну, кто знает о китобоях? Живем мы и работаем далеко от промышленных центров. О нас почти не пишут. А если уж и напишут, то с точки зрения романтики. А какая тут романтика? Пускай бы те, кто о нас пишет, побыли денек на разделочной палубе «Аяна», постояли бы по колено в крови или походили по скользкой от ворвани палубе. Понюхали бы да послушали, как при боковом разрезе туши кита раздается грохот, словно при выстреле из пушки, посмотрели, как из места разрыва начинает бить огромный фонтан крови, как при этом взлетают вверх обрывки внутренностей весом по нескольку пудов. Вот она какая романтика бывает, профессор!
Кирибеев увлекся своей речью, раскраснелся.
— Но, — продолжал он, — все это чепуха, не в романтике дело. Нужно думать о главном. Я считаю, профессор, что не более как через три, максимум пять лет мы с вами будем свидетелями небывалого расцвета советского китобойного промысла.
Иностранцы сейчас посмеиваются над нами. Да, наша флотилия мала. Много ли нас? Три китобойца и одна китоматка. Мало! Но рано смеются господа. Мировой нормой на одного гарпунера считается шестьдесят китов за промысел. А мы уже взяли на каждую пушку по ста пятидесяти! Да с кем? С наемными гарпунерами, которые не очень–то стараются.
Возьмите хотя бы нашего Кнудсена… Как он работал? А человек он в общем–то неплохой. Но не понимал ни наших задач, ни нашей цели.
На «Тайфуне», профессор, теперь порядок. Нужно и на «Вихре» и на «Гарпуне» взять пушки в свои руки. Пора! Я думаю, что правительство, когда оно приглашало иностранных китобоев, имело в виду как можно скорее создать свои кадры. А у нас кое–кто не понимает этого. А теперь, когда случилась с нами беда, я представляю, как злорадствуют эти людишки! Но ничего. Мы, профессор, не только здесь наладим дело, но придем и в Антарктику, в море Фаддея Беллинсгаузена. Мы еще посоревнуемся и с флотингом «Сэр Джемс Кларк Росс», и с китобойной базой «Ларсен», и с «Пелагосом», и с «Торсхаммером»… Вот в чем гвоздь, профессор! Во имя этого будущего я, как мне ни было тяжело, и уехал из Ленинграда…
Мы еще повоюем и с собственными «иностранцами» вроде профессора Мантуллина, и с теми, кто будет мешать нам… Понимаете, профессор?
Однако я опять отклонился в сторону, как стрелка компаса на массу металла. Волнуют меня все эти проблемы, профессор…
Не будь всего этого, я, может быть, и остался бы в Ленинграде: ходил бы на Васильевский остров и учил хлопчиков навигации. Да нет, что я говорю! Не мог, не мог я остаться. «Одной рукой два арбуза не схватишь…»
37Капитан Кирибеев на минуту умолк и посмотрел в открытый иллюминатор. Потом взял спички со стола, закурил и продолжал:
— Как я сказал вам, мой отъезд задержался из–за болезни Ларисы. Если бы я уехал до болезни, и ей и мне было бы легче и лучше. А болезнь все обострила.
Два месяца я не отходил от ее постели. Профессора, врачи, лекарства, телефонные звонки, цветы, слезы, истерики — словом, тысяча и одна ночь!
Со мной она держалась то раздраженно, то была безмерно ласкова и нежна. Говорила:
— Вот выздоровею, и заживем с тобой по–новому, ты будешь капитаном, а я…
Но мысль свою она никогда не заканчивала, вдруг на полпути обрывала ее, задумывалась и потом говорила:
— Правда, Степа, я гадкая?
И, не дождавшись ответа на этот вопрос, задавала другой:
— А ты меня любишь? Очень?
Я кивал и нежно гладил ее по голове.