Шкура - Курцио Малапарте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хозяин приказал принести стулья, кресла, подушки, и все женщины молча расселись. Наступила тишина. Потом хозяин предложил всем вина, извиняясь, что не может дать хлеба за неимением такового, – времена были нелегкими и для господ, – и приказал приготовить детям кофе.
Когда слуги, разлив вино и поставив графины на стол, отошли в ожидании приказов в глубину зала, мы с изумлением увидели, как из угла библиотеки выкатился маленький согбенный человек, подошел к столу, двумя руками взял еще почти полный графин и стал обходить всех, добавляя понемногу, пока графин не опорожнился. Подойдя к хозяину, он неловко поклонился, прохрипев: «С позволения вашего превосходительства», налил себе бокал из другого графина и выпил его одним духом.
Только тогда мы разглядели, что это горбун, человек за пятьдесят, лысый, с длинным худым лицом, черными усами и черными глазами. Смешок прошел по залу, кто-то окликнул его по имени: «Дженнарьелло!» – он повернулся на голос, видимо, знакомый, и улыбнулся приближавшейся к нему с протянутыми руками немолодой уже, полной и рыхлой женщине с усталым лицом. Тут все окружили горбуна: кто-то совал ему бокал, кто-то пытался вырвать из рук графин, одна женщина, словно одержимая, принялась тереться своей увядшей грудью о его горб, развязно смеясь и крича: «Вот так подфартило, смотри, какая удача привалила!»
Хозяин сделал слугам знак не вмешиваться, он с удивлением и неодобрением наблюдал эту сцену, которая в другое время, возможно, показалась бы ему забавной и заставила бы улыбнуться. Я стоял рядом с Джеком и поглядывал на него: он следил за происходящим строгим взглядом, в котором сквозило недоумение. Консуэло и Мария Тереза спрятались за наши спины скорее от смущения, чем от страха. Тем временем горбун, которого знали все и который, как выяснилось позднее, был бродячим торговцем лентами, гребешками, париками и обходил каждый день со своим товаром все лачуги Паллонетто, распалившись от вина, а может быть, от внимания публики, начал разыгрывать пантомиму то ли на мифологический сюжет о похождениях на земле некоего божества, то ли о приключениях вполне земного доброго молодца. Я затаил дыхание и с силой сжал руку Джека, чтобы привлечь его внимание к происходящему и дать знать, какое необычайное удовольствие доставляет мне эта удивительная сцена.
Вначале, повернувшись к хозяину дома с поклоном и со словами «с вашего позволения», он сделал несколько кренделей ногами, сопровождавшихся гримасами и короткими горловыми звуками, затем, понемногу войдя в раж, стал носиться по залу, ударяя себя в грудь обеими руками и испуская зловонным ртом непристойные звуки, мяуканье, обрывки слов. Он протягивал руки, как бы ловя что-то летящее в воздухе, – птицу ли, облако, ангела, брошенный ли из окна цветок или ускользающий край платья, в то время как женщины, вначале одна, потом другая, третья, еще одна, еще и еще, с побелевшими лицами, застывшими глазами, стиснув зубы, тяжело дыша, как бы во власти необоримой силы, поднимались и окружали горбуна. Кто-то подталкивал его бедром, кто-то гладил по лицу, кто-то хватался обеими руками за огромный горб. Остальные женщины вместе с детьми и слугами стали подыгрывать этой невинной приятной комедии, содержание которой было им известно и чей сокровенный смысл они постигали на ходу; все смеялись и подбадривали комедиантов терпкими короткими словечками, хлопая в ладоши и пританцовывая.
Понемногу все больше женщин присоединялось к хороводу, и вокруг горбуна закружилась бешеная женская стая, галдевшая вначале негромко, потом все громче и громче. В конце концов, с пеной у рта, испуская дикие крики, они заключили горбуна в угрожающе тесный круг и стали дубасить его, уподобившись толпе разъяренных фурий, ополчившихся против сатира, покусившегося на честь малолетней девочки.
Горбун всячески уклонялся от ударов, закрывал лицо руками, пытался вырваться из круга, сжимавшегося все плотнее, тычась лбом то в живот одной, то в грудь другой, с яростью, ужасом и наслаждением выкрикивая непристойности и проклятия. Наконец с протяжным отчаянным криком он повалился ничком на землю и затем перевернулся на изуродованную спину, будто пытаясь спасти свой горб от ярости нападавших женщин. Те бросились на него сверху, разрывая в клочки одежду, раздевая донага, кусая голое тело, стараясь удержать его на спине, как делает ловец черепах, когда тащит животное на берег. Вдруг мы услышали страшный грохот, облако пыли влетело в окна и взрывной волной потушило свечи.
В неожиданной тишине слышалось только хриплое дыхание и треск рушившихся стен. Смятенный крик поднялся в зале, раздались стоны, стенания, громкий, визгливый плач, и в свете вновь зажженных слугами свечей мы увидели на полу тяжело дышащих женщин с вылезшими из орбит глазами и среди них растерзанного, бледного до синевы горбуна, который вскочил, едва затеплился свет, и, растолкав навалившихся на него женщин, выскочил в дверь.
– Не бойтесь и оставайтесь здесь! – Наш хозяин старался удержать несчастных, когда те схватили своих детей, прижали их к груди и бросились к двери, охваченные паникой. – Куда вы? Оставайтесь здесь! Не бойтесь! – кричал он, тогда как слуги, стоя в дверях, пытались задержать и втолкнуть толпу обезумевших от страха женщин обратно.
В этот момент мы услыхали шум и возню в передней, и в дверях возникло несколько мужчин, которые несли на руках девушку, похоже, без сознания. Подобно тому, как в северных лесах преследуемая охотниками и собаками волчица, повинуясь материнскому, побеждающему страх инстинкту, ищет спасения в доме лесника, скребется в дверь и, показывая испуганному хозяину своего окровавленного детеныша, просит голосом и движением защиты, убежища в надежном тепле его дома, так и эти люди искали спасения в доме «синьора», показывая с порога окровавленное тело девушки.
– Пусть войдут, примите их, – сказал наш хозяин слугам, жестом попросив женщин расступиться, затем сам провел мужчин в зал и взглядом поискал место, куда положить бедняжку. – Кладите сюда, – сказал он и рукой смел все со стола, не обращая внимания на бокалы и графины, покатившиеся на пол.
Уложенная на стол девушка не подавала признаков жизни. Она была бездыханной, одна рука вытянулась вдоль тела, другая покоилась на левой груди, раздавленной тяжестью балки или валуна. Но ужасная смерть не обезобразила ее лица, на котором не было выражения испуга или удивления, какое часто застывает на лицах погибших под обломками людей. Спокойные глаза, ясный лоб, улыбка на губах. Все казалось холодным и недвижным в этом безжизненном теле, кроме взгляда и улыбки, – они были странным образом живыми и теплыми. Простертое на столе тело придавало всей сцене чистую и светлую тональность, превращало зал, его обстановку и собравшихся в нем людей в исполненную покоя картину, где царила высокая безыскусная невозмутимость природы.
Хозяин взял руку девушки у запястья проверить пульс. Затаив дыхание, все пытливо смотрели в лицо «синьора» в ожидании не результата даже, а приговора, как если бы только в его власти было решить, жить ей или умереть, словно лишь от его воли зависела судьба несчастной девушки. Так сильна среди народа Неаполя вера в «синьоров», вековая привычка зависеть от них и в жизни, и в смерти.
– Господь взял ее, – сказал наконец хозяин.
При этих словах все зарыдали, стали рвать волосы, бить себя в лицо и грудь кулаками, громко взывая к мертвой: «Кончетта! Кончетта!» Две безобразные старухи бросились к телу девушки, принялись целовать и обнимать ее с диким неистовством, трясти изо всех сил, призывая очнуться:
– Вставай, Кончетта! Да вставай же, Кончетта!
Они кричали с таким отчаянным упреком, с такой яростью, возмущением и даже злостью, что мне казалось, старухи того и гляди начнут бить покойницу.
– Унесите ее, – сказал хозяин слугам.
Те силой оторвали от тела обеих старух, оттолкнули остальных с грубостью, которая возмутила бы меня, если бы я не знал, что она вызвана жалостью, мягко подняли умершую, с удивительной бережностью перенесли ее в парадный зал и положили на огромный стол, покрытый скатертью из старинных сицилийских кружев.
Девушка была почти голой, как все трупы, извлеченные из-под развалин после бомбардировок. Хозяин подобрал края драгоценной скатерти и прикрыл ими нагое тело. Консуэло коснулась его руки и сказала:
– Идите, оставьте нам, это женское дело.
Мы все покинули зал, там остались Консуэло, Мария Тереза и еще несколько женщин, может, родных умершей.
Расположившись в комнате с окнами в сад, мы в темноте смотрели на Везувий и в серебряную морскую даль, где ветер шевелил золоченые осколки луны, сверкавшие, как рыбья чешуя. Сильный запах моря, к которому примешивалось ясное, свежее дыхание сада, наполненное влажным благоуханием цветов и шелестом ночной травы, входил в распахнутые окна. Это был алый, горячий запах, приправленный запахами водорослей и крабов, который в холодном воздухе, уже тронутом слабым трепетом грядущей весны, вызывал в воображении красный полог, колеблемый ветром. Бледно-зеленое облако поднималось вдали за горой Аджеролы. Я думал об апельсинах, которые в предощущении весны преждевременно созревали в садах Сорренто, мне слышался одинокий напев моряка, печально блуждающий в море.