Шкура - Курцио Малапарте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Wonderful! – вскричал Джек. – Ah! Ah! Wonderful!
Джек так заразительно смеялся, что, глядя на него, все рассмеялись тоже.
– Он плачет! – воскликнула Консуэло.
Джек не плакал. Слезы текли по лицу, но он не плакал. Такова была его детская, открытая манера смеяться.
– Чудесная история, – сказал Джек, вытирая слезы. – Как вы думаете, если бы комендант отказался платить две тысячи лир за каждого пленного, неаполитанцы действительно пустили бы их на мыло?
– В Неаполе не хватает мыла, – сказал князь Кандиа, – но неаполитанцы – добрый народ.
– Неаполитанцы – добрый народ, но ради мыла они готовы на все, – сказала Консуэло, проводя пальцем по краю бокала из богемского стекла. Консуэло Караччоло – испанка сладостной красоты с кожей медового цвета, характерной для блондинок, с ироничной холодной улыбкой на нежном лице, присущей горделивой грации испанских блондинок. Долгий, чистый, вибрирующий звук из-под пальца Консуэло разносился по залу, становился сильнее, принимая металлический оттенок, – казалось, он заполняет небо, вибрирует в зеленом свете луны, постепенно переходя в звук, похожий на приближающийся рокот винтов самолета.
– Послушайте, – сказала вдруг Мария Тереза.
– Что это? – спросил Марчелло Орилия, приложив ладонь к уху. Долгое время Марчелло был инструктором по охоте, он и сейчас в своем прекрасном доме у моря на виа Кьятамоне надевает выцветший pink coat, красный охотничий камзол, вместо халата. Горький конец его чистокровных лошадей, реквизированных армией в начале войны и погибших в России от холода и плохой кормежки, тоска по охоте на лис в Астроне, медленное, гордое угасание Елены Орлеанской, герцогини д’Аоста, которой он верен вот уже сорок лет и которая увядает в своем дворце в Каподимонте, похожая на одинокую сову, – все это состарило и изнурило его.
– Летит ангел, – сказала Консуэло, показывая пальцем на небо.
Голоса сидящих за столом стихли, все настороженно вслушивались в пчелиное гудение в небе над Позиллипо (в небе зеленой воды, на которое медузой восходила из прозрачных морских глубин бледная луна), я смотрел на Консуэло и думал о женщинах кисти испанских художников Возрождения, женщинах Хайме Феррера, Алонсо Берругете, о женщинах с прозрачными, цвета крылышек цикады волосами, которые в комедиях Фернандо де Рохаса и Жила Висенте произносят слова роли, сопровождая их медленными, плавными жестами. Я подумал о женщинах Эль Греко, Веласкеса, Гойи, о женщинах с волосами цвета загустевшего меда, говорящих пронзительными голосами и двигающихся на цыпочках в комедиях Лопе де Вега, Кальдерона, Рамона де ла Круса. О женщинах Пикассо с волосами цвета табака «Скаферлати», женщинах с черными сверкающими глазами, искоса бросающих взгляды сквозь прорези газетных полос. Консуэло тоже смотрит искоса, краем глаза, склонив голову на плечо. У Консуэло «los ojos graciosos»[287] из песни Мелибеи и Лукреции в «Селестине», манящие сильнее «los dulces árboles sombrosos»[288]. Консуэло высокая и худощавая, у нее длинные гибкие руки с длинными прозрачными пальцами, как у некоторых женщин Эль Греко, этих «vertes grenouilles mortes»[289], растопыривших пальцы и ноги.
La media noche es pasaday no viene[290] —
напевала Консуэло, лаская пальцем хрустальный бокал.
– Придет, придет твой возлюбленный, – сказала Мария Тереза.
– Да, придет мой novio, придет мой возлюбленный, – сказала Консуэло, смеясь.
Мы сидели вокруг стола молча, без движения, устремив лица к огромным окнам. Рокот мотора то приближался, то удалялся, словно качаясь на длинных волнах ночного ветра. Это, несомненно, был немецкий самолет, прилетевший сбросить бомбы на забитый американскими судами порт. Все вслушивались, слегка побледнев, в долгий вибрирующий звук богемского хрусталя, в пчелиное жужжание в зеленом лунном свете.
– Почему не стреляют зенитки? – тихо спросил Антонио Нунцианте.
– Американцы всегда поздно просыпаются, – так же тихо ответил барон Романо Авеццана, убедившийся во время своего пребывания на посту посла Италии в Соединенных Штатах, что американцы встают рано, но просыпаются поздно.
Вдруг мы услыхали далекий звук, звук страшной силы, и земля задрожала.
Мы вскочили из-за стола и, открыв окна, выглянули в глубокую бездну, простирающуюся от Позиллипо к подножию Монте-ди-Дио, где высится дворец князя Кандиа. Наш взгляд охватывал бесконечное пространство, заполненное крышами домов, спускающихся с холма Позиллипо и тянущихся вдоль моря вплоть до отвесного склона Монте-ди-Дио. Нежный свет луны лился на дома и сады, покрывая позолотой подоконники и перила террас. Золотистый лунный свет каплями меда стекал с ветвей деревьев. Разбуженные громким далеким звуком, вдруг запели птицы в ветвях деревьев, в зарослях лаванды, среди блестящих листьев лавра и магнолий.
Шум понемногу приближался, заполнял небо, как огромное звучащее облако, становясь почти видимым глазу, сгущая и замутняя радостную ясность лунного света. Он поднимался от нижних кварталов у моря, продвигаясь от дома к дому, от улицы к улице, пока не стал призывом, криком, громким человеческим плачем.
Мы отошли от окон и направились в соседний зал, выходивший в сад на противоположной стороне Монте-ди-Дио, обращенной к порту. Из распахнутых окон виднелись позолоченная луной сине-зеленая морская бездна, дымящийся порт, и вдалеке, напротив нас, проступал сквозь золотистую окалину луны бледный Везувий. Луна сияла посреди неба на плече Везувия, как терракотовая амфора на плече водоноса. Вдали на горизонте маячил остров Капри нежного фиолетового цвета, а море казалось звеняще серебряным на фоне этого милого, бледного, печального пейзажа. Все было как на старом пожелтевшем эстампе: и море, и острова, и небо, и высоколобый Везувий, увенчанный огненной короной. И от этой нежной патетической картины, от этой бледности, свойственной природе, дошедшей до крайних пределов страдания, сердце защемило у меня в груди, как от любовных мук.
Консуэло сидела на подлокотнике кресла прямо передо мной у открытых в ночь окон. Я видел ее профиль. Ее светлое лицо, золотистые волосы, снежная белизна шеи растворялись в золотом ясном сиянии луны, и она казалась статуей без головы, исполненной застывшей печальной грации. На ней было шелковое платье цвета слоновой кости, этот телесный цвет в лунном блеске становился матовым бледным цветом античного мрамора. Я чувствовал присутствие опасности как присутствие чего-то чужеродного, чего-то вне меня, совершенно со мной не связанного, наподобие предмета, который можно рассмотреть или потрогать. Я уже готов был протянуть руку, чтобы дотронуться до руки Консуэло, движимый мыслью коснуться чего-то вне меня, чтобы сделать нависающую над нами опасность и свое собственное смятение предметными, когда страшный взрыв разорвал ясную ночь.
Бомба упала в переулке Паллонетто, сразу за оградой сада. Несколько секунд мы не слышали ничего, кроме глухого скрежета падающих стен: потом до нас долетел подавленный стон, еще неуверенный, отдаленный зов, один только крик, одно рыдание, отчаянный бег охваченных ужасом людей, яростный стук у парадного входа дворца и голоса слуг, пытающихся перекричать растущий шум, который приближался, нарастая, пока не ворвался в смежную с гостиной библиотеку. Мы распахнули дверь и остановились у порога.
Посреди зала, освещенные розоватым светом канделябра в руках испуганного недовольного слуги, стояли, сбившись в кучу, растрепанные, большей частью полуодетые женщины, они стонали, плакали, пронзительно кричали, хрипло, по-звериному выли. Все смотрели на дверь, в которую вошли, словно страшась, что смерть, от которой они бежали, войдет и настигнет их. Женщины не отвели взгляд от двери даже тогда, когда мы, тоже возвысив голоса до крика, попытались ободрить и успокоить их. Когда же они обернулись, мы были ошеломлены. Нам предстали звериные лики: изможденные, обескровленные, в болячках и пятнах (которые я принял вначале за пятна крови и которые потом оказались грязью); мутный неподвижный взгляд, грязная слюна в углах рта. На мокрые от пота лбы, плечи, грудь спадали спутанные волосы. Многие, застигнутые во сне, были почти голыми; стыдясь, они пытались краем платка или руками прикрыть впалую грудь и костлявые плечи. В центре этой обезумевшей женской толпы стояли бледные испуганные дети, они следили за нами из-за юбок странно враждебным, неподвижным взглядом.
На столе лежала кипа газет, и князь Кандиа попросил слуг раздать их несчастным, чтобы те прикрыли наготу. Эти женщины были, если можно так сказать, соседками хозяина дома, он называл их по именам, как давних знакомых. Ободрившись, то ли от мягкого света свечей в канделябрах, которые прислуга тем временем расставляла на библиотечных полках и на столе, то ли от нашего присутствия, а скорее, от присутствия князя Кандиа, которого они звали «o signore», а может, просто оказавшись в богатом помещении со стенами, украшенными золочеными книжными переплетами и мраморными бюстами, стоявшими в ряд на книжных полках, они понемногу успокоились, перестали кричать и лишь тихо стонали или молились, взывая к милосердию Богородицы. Потом женщины и вовсе приумолкли, и только время от времени на неожиданный всхлип ребенка или чей-то далекий крик в ночи кто-нибудь из них отзывался приглушенным поскуливанием, как раненая собака.