Поэт и проза: книга о Пастернаке - Наталья Фатеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
НП1,2 — «Близнец в тучах» (1912–1914) «Начальная пора» (1928);
Рлк — первые опыты о Реликвимини (1910–1911);
ПБ1,2 — «Поверх барьеров» (1916, 1928);
СМЖ — «Сестра моя — жизнь» (1917, изд. 1922);
ДЛ — «Детство Люверс» (1918);
ТВ — «Темы и вариации» (1916–1922);
ТсВ — «Тема с вариациями» (1918);
СРЛ — «Стихи разных лет» (1918–1931);
ВБ1,2 — «Высокая болезнь» (1923, 1928);
ВП — «Воздушные пути» (1924);
905 г. — «Девятьсот пятый год» (1925–1926);
ЛШ — «Лейтенант Шмидт» (1926–1927);
Переписка — Переписка Цветаевой и Пастернака (1922–1927, пик 1926);
Спк — «Спекторский» (1925–1930);
Пв — «Повесть» (1929);
ОГ — «Охранная грамота» (1928–1930);
ВР — «Второе рождение» (1930–1931);
НРП — «На ранних поездах» (1936–1944);
СЮЖ — «Стихотворения Юрия Живаго» (1946–1953);
ДЖ — прозаический корпус романа «Доктор Живаго» (1946–1953);
КР — «Когда разгуляется» (1956–1959);
ЛП — «Люди и положения» (1956–1957).
При таком представлении отчетливо видны не только «круги» и переходы на другие «орбиты», но и точки возвращения «на круги своя». Строго говоря, мир поэта расширяется лишь на первом, «своем» круге, который начинает сходить с орбиты в книге «ТВ», и на втором эпическом круге (при наложении «миров»), на третьем же круге он начинает по всем параметрам сужаться, приближаясь к исходному «своему кругу», и расти вверх, все более сужаясь и поднимаясь.
Первый круг Пастернака — исходная позиция для «роста» поэта, связанная со временем «прежней жизни» (детство, мир родителей, творчество), «когда естественно развивавшаяся деятельность человека наполняла жизнь, как растительный мир — пространство, когда все передвигались и каждый существовал для того, чтобы отличаться от другого» [Переписка, 176]. Этот свой «Божий мир» поэта объединяет книги «НП», «ПБ», где именно важно «отличие от другого», «СМЖ» и «ДЛ» как вершины процесса первой гармонизации мира поэта. Если первые книги-циклы нестабильны в своей композиции и основе и поэтому, по крайней мере, два раза перестраивались Пастернаком, то «СМЖ» и «ДЛ» написаны набело, и от них лишь отсекались куски, вносящие дисгармонию в состав целого. В этих двух вещах Пастернак находит «свое Ты» — «мое Ты» женского рода, свою лирическую героиню. «ТВ» — это начало смещения на второй более мучительный круг, названный самим поэтом периодом «преодоления реализма через поэзию» [Переписка, 345], а нами — кругом наложения «Божьего» и «Исторического» миров. Но из этого «эпического» круга, круга «перерождения душевных самобытностей в механические навыки и схемы» [Там же, 527], Пастернак все же опять выходит лириком. Второй круг, по контрасту с «Божественной комедией» Данте, можно назвать «Божественной трагедией» Пастернака — для него это время, когда Дантов ад стал обитаем (1922). Именно в это время поэт «унизил себя до неверья», что отражают вопросы лирического субъекта «Белых стихов», обращенные к «дождю»(1918): Ты видел? Понял? <…> Не правда ль, это — то? Та бесконечность? То обетованье? И стоило расти, страдать и ждать? И не было ошибкою родиться? (см. 1.2.1).
При этом музыкальное начало мира поэта, возрастающее в направлении от «НП» к книге «ПБ», в «СМЖ» растворяется в голосах природного мира, но затем достигает своей кульминации в «Темах и вариациях» (о чем говорит само заглавие книги, синкретизирующее основы музыкальной и поэтической композиции), в поэме «Высокая болезнь» это начало постепенно затихает (и «вокзал» спорит дикой красотой С консерваторской пустотой Порой ремонтов и каникул) и просыпается лишь в «ЛШ» в стихиях мира вместе с «дремавшим Орфеем», чтобы потом, закрепившись в прозаических формулировках «Повести» и «ОГ», достигнуть своей новой вершины в лирике «ВР», где осень, дотоле вопившая выпью, Прочистила горло…. Здесь музыка «свободной стихии» уже полностью уравновешивается исполнительской музыкой, что намечает освобождение от «стихийности дара». И уже в книге «НРП» эти две музыки сливаются в одно гармоническое начало, чтобы достичь своего апогея в стихотворении «Музыка» книги «КР», где рояль возносится, как колокол, на колокольню.
Наличие двух инициальных состояний показывает и анализ внутренней озаглавленности поэтических книг. Неозаглавленность свидетельствует об определенной самодостаточности лирического текста как такового и об его относительной открытости в пространстве более крупного лирического целого — цикла, книги. В то же время неозаглавленность — это некоторое состояние формирующейся, но несформированной структуры, и чем больше в книге или цикле неозаглавленных стихотворений, тем больше энтропия и степень свободы связей внутри нее.
Максимальная энтропия и открытость, которая выражает себя в проценте неозаглавленных стихотворений и в отсутствии внутренней рубрикации, выделяет по возрастающей две начальные точки — «НП» — 43 %, «ВР» — 74 %. Эти показатели релевантны для поэта, так как ему свойствен высокий общий процент озаглавленности — 78 %; для сравнения — «СЮЖ» показывают 100 % озаглавленности, в «КР» лишь два неозаглавленных стихотворения (о заглавиях Пастернака см., подробно в 3.1).
Подобные же круги «музыкальности» выделяет и М. Л. Гаспаров [1990в], исследуя точность-неточность рифмы у Пастернака. Постепенно от «НП» к «СМЖ» возрастает количество неточных рифм и уменьшается количество точных (так что «СМЖ» можно назвать гармонией «неточности»), в стихах 1918–1922 гг. количество точных рифм становится равным 60 %, в «ВБ» и «Спк,» — 66–67 %, «905 год», «ЛШ», «Спк2» спад — 55 56 %, а во «ВР» фиксируется возврат к точности «НП» и стремление к 100 % точности [Там же, 22]. Хотя сама точность рифмы является организующим началом стихотворного творчества, важны и периоды неточности рифмы — т. е. поиска звуко-семантических соответствий в расширяющемся «своем» мире («СМЖ») и при наложении «своего» и «чужого» миров (поэмы, кроме «ВБ»).
«Высокая болезнь», по мнению Гаспарова [Там же, 21], была «лирикой, с трудом сгущающейся в эпос», а в нашей циклизации самым началом наложения двух миров, «наружно сохранявшим ход» своего мира. «ВБ» — это «начальная пора» эпоса, или эпос «глазами» и общим операциональным запасом лирики. Хотя в поэме поэт и хочет «проснуться» (Проснись, поэт, и суй свой пропуск), ее вопросы, эксплицирующие внутреннее состояние души «Я», но отданные голосам внешнего мира, как раз обнаруживают обратное. Поэт не знает, как говорить «по-новому», и не может говорить «по-старому» — ср.: И сон застигнутой врасплох Земли похож был на родимчик, На смерть, на тишину кладбищ, На ту особенную тишь, Что спит <…> И, вздрагивая то и дело, Припомнить силится: «Что, бишь, Я только что сказать хотела?»; Взбирался кверху тот пустой, Сосущий клекот лихолетья <…> Что был нудней, чем рифмы эти, И, стоя в воздухе верстой, Как бы бурчал: «Что, бишь, постой, Имел я нынче съесть в предмете?» Ведь поэт понимает невозможность говорить о «мимолетном»: Что в нем В тот миг связалось с ним одним? И далее Пастернак ищет путь, который формулирует в стихотворении «Брюсову» (1923), как открыть «настежь в город дверь» «сонному гражданскому стиху» и «дисциплинировать взмах» «взбешенных рифм».
Это стихотворение, как мы писали, было прочитано Пастернаком на юбилее Брюсова, сам же Брюсов на нем читал «Вариации на тему „Медного всадника“», диалогизирующие с «Темой с вариациями» Пастернака [Grossman 1989]. Однако по сравнению с «Темой с вариациями» Пастернака, в центре вариаций Брюсова оказывается не прощание до «завтра» со «свободной стихией стиха», а необычайно актуальный для поэтов 20–30-х гг. XX в. конфликт природная стихия дара ↔ государства истукан, который и пытался веком ранее решить в своей поэме Пушкин. У Брюсова, как и у Пушкина, в финале вариаций Стоял в веках Евгений бледный — герой, бегство которого от противоречий внутреннего и внешнего мира к «покою и воле» оказалось неудавшимся. От такого бегства Пастернак как раз отказался в 4-й вариации «Темы с вариациями» («Облако. Звезды. И сбоку…»).
Работая над поэмами и параллельно над «Повестью», которая но первоначальному замыслу должна была стать прозаической частью «Спк», Пастернак все время обращается на «столетье с лишним» назад — к тому времени, когда и Пушкин параллельно работал над стихотворными и прозаическими произведениями, стремясь остановить «горячку рифм» и научиться «изъяснять просто вещи самые обыкновенные». Параллелизация «поэзия — проза» создает ситуацию диалога внутри одной языковой личности, когда одна из форм на время становится как бы «чужой» и «подразумевается возможность построения хотя бы двух различных высказываний об одном и том же» [Лотман 1970, 103]. При этом, по мнению Ю. М. Лотмана [Там же, 109], оппозиция «поэзия — проза» у Пушкина все более трансформируется в противопоставление «поэзия — история». Вершиной же слияния всех противоположных начал явилась петербургская повесть «Медный всадник», синтезировавшая историческое повествование с «высокой поэмой». И поэтому через столетие Пастернак выбирает эту поэму как точку отталкивания для своих «эпических» произведений, как некогда сам Пушкин выбрал столетнюю дистанцию между собой и Петром I. Однако диалог «свой — чужой» по отношению к Пушкину оказался именно отталкиванием и «втягиванием» пушкинских образов в свой «личный круг». Основные антиномии пушкинской последней поэмы стали предметом авторефлексии многих современников Пастернака, вступающих в новый спор с веком. Отсюда особое внимание к композиции, темам и ритмам поэмы, получившее научное оформление в работе А. Белого «Ритм как диалектика» (1929) — автора, который ранее сделал «Медного всадника» концептуально-композиционным лейтмотивом своего романа «Петербург». Там он выступает как символ государства, противостоящего человеку и убивающего в нем все живое.