Третья тетрадь - Дмитрий Вересов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Деньги у него текли сквозь пальцы, транжирил, повесничал, волокитился, и даже собственные сотрудники – он это прекрасно знал – косились и обвиняли в этом его, отчима. Понятное дело – чужой.
Перед тем как зайти к Маше и объявить ей о переезде, он долго стоял перед дверью. Древесный узор складывался в какие-то фантастические рисунки, драконов и костры, подлинно инквизицию… Вот он стоит, двойной убийца, погубивший у одной тело, у другой душу, а может, и у обеих забравший все.
Пройдет еще несколько дней, и он вдруг останется один, без Маши и Аполлинарии. Страшная мысль промелькнула на мгновенье: а если навсегда? Маше жить недолго, и кто не знает, как русские теряют голову в Париже? Что восторженная девочка, когда, говорят, даже такая умница и взрослая мать семейства, как жена Герцена, и та…
Он решительно толкнул дверь.
– Неужели ты получил наследство? – ядовито прошептала Маша, не повернув головы. – Миллион? Зачем ты пришел ко мне?
– Тебе вреден этот климат, Маша, – надо ехать. Я думаю, Владимир – прекрасное место, город тихий, леса вокруг, кумыс.
– Пошел вон, негодяй, вон! Ты привез меня в это болото, бросил, замучил, угробил! Я… ради тебя отказалась от Николая! О, какой человек! Не чета тебе, каторжнику! А теперь ты хочешь и вовсе от меня избавиться. Молчи, не подходи! Ты мне мерзок! Ненавижу! О, за что? За что?!
Каждое слово хлестало, как плетью, потому что было правдой. Схватившись за спинку первого попавшегося стула, чтобы не сделать что-нибудь страшного, он прошептал с пеной у губ:
– Мы едем, Маша. И едем через три дня.
Ответом ему была полетевшая в голову склянка с солями.
Как прокаженный, он медленно спускался вниз. С потолка, несмотря на май, капало, и стук этих капель сводил с ума, словно в известной восточной пытке. В изнеможении он прислонился к отсыревшей стене и даже не заметил, как его осторожно тронул за рукав Михаил.
– Ты уже знаешь?
– Что?
Брат пожал плечами.
– То, чего следовало ожидать. Поднимемся.
– Но я… Я не могу, сейчас…
– Поднимемся.
Они вошли в пустую с утра редакцию, и Михаил схватил лежавшие на подзеркальнике «Ведомости».
«По всеподданнейшему докладу министра внутренних дел о статье возмутительного содержания „Роковой вопрос“, идущей наперекор всем действиям государства и оскорбляющей народное чувство, в 24 день мая месяца сего года прекратить издание журнала „Время“…»
– Я же тысячу раз говорил тебе, чтобы ты не поручал серьезных статей этому двуличному философу! Его слишком сложные формулировки всегда порождают опасную двусмысленность и кончаются печально. Он вне морали и потому…
– Но мы обязаны были сказать хотя бы несколько гуманных слов о поляках!
– Полонофильство в разгар польской кампании! Безумец! – Михаил упал на стул, закрыв лицо руками. – Два года работы! Столько средств! С тех пор как мы затеяли этот журнал, Эмилия не может позволить себе нарядного платья! Она-то в чем виновата? Моя фабрика на грани краха. Может быть, ты встанешь за прилавок, а?
– Но ведь мы имели несомненный успех, почти четыре тысячи подписчиков…
– Да, я помню, как ты прошлого года сказал тому же Страхову: «Мое имя стоит миллион!» Где же он, твой миллион?
На миг ему показалось, что он слышит не брата, а жену.
– Никогда нельзя отчаиваться…
– Да, особенно когда тебя ждет внизу смазливая девчонка двадцати лет! Скоро вся Вяземская Лавра[177] будет судачить о романе издателя в бозе почившего «Времени» с нигилисткой.
– При чем тут нигилизм?! Она – горячее сердце, бескорыстное, честное до конца…
– Честное? Обманывать смертельно больную, ни в чем не повинную женщину – честно? Нет, твоя пассия просто склонна к предельным ощущениям, к слепым порывам – и ни о ком, кроме себя, не думает. Даже о тебе. Хорошо, пусть твоя личная жизнь меня не касается, хотя это и не так. Но это из-за нее ты потерял голову и проворонил дикую страховскую статью. Ты живешь в призрачном мире, брат… и эти призраки в конце концов тебя задушат.
Просить после этого денег на поездку во Владимир и, тем более, в Париж было невозможно. Он круто развернулся и выбежал из редакции.
И снова ужасная влажная лестница с липкими стенами, осклизлыми ступенями, снова удушающий запах бедности и отчаяния. Он, словно в клетке, мечется между тремя ее этажами – и всюду боль, всюду безнадежность.
Аполлинария, одетая уже по-дорожному, стояла у тюка с папиросами «Дымка» и хлестала по левой руке снятыми перчатками. Тонкая кожа покраснела и вздулась.
Он припал к этим горящим пальцам.
Она выдернула руку.
– Оставь. Знаю, рад, что еду. Ты устал от меня, не спорь. Но не за мою ли требовательность ты полюбил меня? Не за то ли, что мир для меня делился на святых и подлецов? А теперь ты не в силах этого вынести. А самое ужасное, что у тебя не хватило духу стать ни тем ни другим. Как это там, в Библии, про лаодикийского ангела? «О, если бы ты холоден или горяч… но ты только тепл, и потому изблюю тебя из уст моих…» Не прикасайся, не смей!
Голова плыла от ее запаха – аромата женщины, незнакомой с духами и притираниями, только свежий, пряный, откровенный зов тела.
– Когда ты едешь?
– В пять.
– Я буду писать…
– Не надо. Я жду тебя, где все русские, на Rue de la Michaudiere в Hotel Moliere.
– В последний раз…
– Нет.
Пролетка быстро скрылась за мостом, и остался лишь тот же облупленный от влаги лестничный подоконник, на который он встал коленями, чтобы лучше видеть высокую худую фигуру без шляпки, в дорожном платье…
Глава 28
Нарвские ворота
Сотъездом Данилы у Апы началась совсем другая жизнь. Все мороки и невесть откуда всплывавшие фразы и виденья пропали, будто их никогда и не бывало. Улицы стали просто улицами, дома просто домами, без всяких там фокусов и загадок. И теперь она могла просто ходить по городу, два раза в неделю играть у Наинского, вечерами торчать в Университете, болтать с подружками и кокетничать с молодыми людьми, при этом не страшась, что из-за очередного поворота улицы вдруг нахлынет на нее опять эта бездонная и безглазая тетка-вечность. Вероятно, поэтому стали проявлять к Апе неожиданно повышенное внимание различные молодые люди. Это льстило, она научилась играть в загадочность, тихо таинственно смеяться. К тому же Данила оставил ей достаточно, по ее понятиям, денег, чтобы о них не думать.
Как-то раз Апа даже специально несколько раз прошлась по старым местам, где ей то и дело что-то мерещилось, но ничего не почувствовала. И только к Смоленскому кладбищу решила все-таки не ходить, объяснив себе это нежелание обыкновенной детской боязнью кладбищ. В результате всех этих своих неожиданных открытий, при всей своей любви к Даниле, Апа уже не мечтала теперь о жизни с ним вместе, а тем более – о замужестве, ибо подозревала, что с его возвращением опять вернется и двойственность ее самоощущения. А жить разорванной, вернее, постоянно рвущейся пополам оказалось мучительно и невозможно. И хотя она полюбила Данилу именно за то, что он был «не как все», – сама быть «не как все» Апа не хотела. Она немного попробовала такого счастья – это оказалось слишком тяжелым и болезненным, и еще раз нырять в бездонный залив бесконечности она не намерена и не будет ни за что.
Начало апреля получилось удивительно прелестным, даже несмотря на то, что по городу ветер нес бесконечную пыль и песок минувшего года, отчего постоянно запорашивал глаза и одежду. Однако снег уже стаял, самые смелые кофейни уже выставляли столики на улицу, и чахлое северное солнце уже начинало приобретать вид и запах настоящего.
В один из таких прелестных вечеров Апа решила перекусить в кафе, славившемся на весь город изготавливаемыми еще по советской технологии пышками. Она повернула из театра не к автобусной остановке, а к площади. Прямо на ее пути, у перехода, прислонившись к фонарному столбу, стоял высокий парень с шапкой вьющихся белокурых волос и улыбался, глядя прямо на нее. Она уже почти прошла мимо, как вдруг услышала за плечом волшебную фразу:
– Девушка, а я на той неделе вас на сцене видел!
Услышать такое о себе Апа никогда не надеялась, и потому фраза подействовала магически.
– И вам понравилось? – обернулась она порывисто.
– Очень. – Парень, сверкнув белоснежными зубами, улыбнулся ей обезоруживающей улыбкой. – За душу берет. Я смотрел не отрываясь.
Конечно, Апе не пришло в голову уточнять и расспрашивать подробности. Обрадованная похвалой, она стала рассказывать про сложности перевоплощения в животных и прочие вещи, которыми щедро напичкал ее Наинский. Парень только дивился всему этому и шел рядом. Познакомились же они только в пышечной, и Апа, назвав свое полное имя, на миг испугалась, а не начнется ли сейчас опять вся эта смурь. Однако Михаил только пробормотал что-то вроде: «Надо же, и куда твои родители-то смотрели».
С ним оказалось просто и весело. Он говорил нормальным языком вместо всех этих даховских «ежели», «сиречь», «опричь» и прочее. Они болтались по дешевым кафе, кинотеатрам, и, главное, что особенно привлекало Апу к этому юному гренадеру, – в нем горело неприкрытое обожание – не то что в Даниле, за сумрачностью и туманными речами которого нельзя было ничего угадать. Теперь Апа даже сомневалась, любит ли он ее вообще.