Табак - Димитр Димов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, я не думаю, что ты сумел бы ото сделать. – Она усмехнулась, прищурившись, и тотчас показала острие своей непримиримости: – Пока с тебя довольно исключения… Но при малейшей твоей попытке разрушить единство мы поступим с тобой беспощадно.
– Что же вы сделаете? – зло осведомился он.
– Ты это прекрасно знаешь.
– Забавно будет, ежели Лукан выступит в роли крохотного Робеспьера!.. – проговорил Павел с презрительным смехом. – Ио скажите ему, что ничего не выйдет. В Нейтральном Комитете большинство – люди умные, и они скоро поймут, где истина…
– Значит, ты… решил продолжать?
Она глубоко вздохнула, посмотрела на него искоса и еще больше прищурила глаза. Под ресницами со вспыхнул холодный и хмурый огонь гнева.
– Пет, я не стану продолжать!.. – воскликнул он и ударил кулаком по столу. – Но по из страха перед вами и не потому, что жду прощения!.. Я буду молчать только потому, что не хочу накануне стачки вносить разлад в честные души рабочих, только потому, что уверен, что Коминтерн и Заграничное бюро вынесут решения, которые заставят вас опомниться… А до тех пор гоните прочь всех, кто хочет работать с нами, посылайте рабочих под плети полицейских, обещайте им захватить склады голыми руками… Беснуйтесь, пока рабочие не потеряют веру в вас, пока они не отвергнут вас навсегда, пока сами вы в конце концов не поймете, что ведете себя как самонадеянные глупцы… Врагу только того и надо – чтоб у рабочих всегда были такие руководители, как вы. Это его сокровеннейшее желание!
– Не кричи! – холодно остановила она Павла, кинув взгляд в сторону окна.
Потом положила локти па стол и закрыла лицо руками. Глова Павла расстроили ее. Все его пламенное существо дышало такой искренностью, болью, гневом, какие не способен испытывать хладнокровный враг партии. В его темных глазах была горечь, и взгляд их пронизывал се. В его словах звучала страшная жестокая правда, уже понятная самой Лиле, Максу, Стефану, пожилому товарищу из городского комитета и, может быть, десяткам, сотням рабочих… Но Лиле показалось, что эта правда станет еще страшнее, есля подвергнется повседневному обсуждению, вызовет разногласия и споры, начнет разрушать партийное единство в низовых организациях. В душе Лилы спова были хаос и раздвоение.
– Все это не имеет никакого значения! – промолвил Павел, нарушая молчание.
– Что? – растерянно спросила Лила.
– Ваши глупости, которые будут отброшены историей… Партия идет вперед, и ничто не остановит ее развития… Придет день, когда вы поймете свои ошибки, и я снова вступлю в нее.
– Пусть так! – По лицу Лилы промелькнула неуверенная, грустная улыбка. – Но ты должен ждать этого дня и не нарушать единства партии теперь.
Оп не спускал с нее полного горечи взгляда, поддаваясь действию той силы, с которой ее тело и душа привлекали его. Она женщина, думал он, а лицо у нее мальчишеское, чистое; зрелая женщина, а выражение совсем юное, невинное. В русых волосах Лилы, в ее светлых глазах, в ее бледности была холодная замкнутость, лишавшая ее черты всего чувственного. В них отражались лишь ум и воля. Павлу показалось, будто он никогда не видел лица с более красивой, холодной строгостью черт, не видел женщины, лучше владеющей собой.
– Лила! – вдруг промолвил он. – И все-таки я люблю тебя.
– Теперь это уж не так важно, – отозвалась она, слегка вздрогнув.
– Хочешь быть моей женой? – неожиданно спросил он ровным, проникновенным голосом, который смутил ее еще больше.
– Что ты говоришь? – переспросила она, нахмурившись и так скрывая свое волнение.
– Давай обвенчаемся в ближайшие дни!
Лила понимала, что это пришло ему в голову внезапно, под влиянием того душевного состояния, в котором он находился. Слова его, казалось, физически проникли ей в грудь, растревожили ее мысли, воспламенили воображение. На миг ей показалось, будто перед ней – осуществленная мечта, к которой в часы одиночества стремилась вся ее женская душа. И хотя Лила еще ни разу не облекала эту мечту в какую-то определенную форму, сейчас она представила себе маленькое хозяйство, уютную комнатку, накрытый к ужину стол, за которым сидит Павел, держа на коленях своевольное, но бесконечно милое существо, которое надо кормить с ложечки. Но на этом видении, мучительном и недостижимом, сознание ее задержалось лишь на секунду. В следующее мгновение она видела себя уже секретарем Ремса и членом городского комитета, чувствовала, что за нею стоят тысячи рабочих табачных складов. Выть может, никогда – она это предвидела и успела с этим примириться, – никогда у нее не будет времени для своей семьи, своего ребенка, так как она посвятила всю свою жизнь борьбе за счастье других. Но слова Павла ранили ее душу, пробудили и разожгли в ней жажду счастья. Слезы потекли по ее щекам, и она взмолилась в отчаянии:
– Замолчи!.. Оставь меня! Уходи сейчас же!
Он встал и шагнул к ней. Лила поспешно выпрямилась, словно приготовившись к самозащите. Это резкое движение показало ему, как широка разделяющая их пропасть. Но он все же успел обнять девушку. В течение нескольких секунд, испытывая счастье, горечь и муку, она бессознательно отвечала на его поцелуи. Потом справилась с хаосом мыслей и чувств, бушующих в ее сознании, и вновь овладела собой.
– Оставь меня! – сказала опа, быстрым и сильным движением вырвавшись из его объятий.
– Лила! Лила!.. – твердил он.
– Ты хочешь и меня утопить в своем болоте, да? Хочешь, чтоб и я дезертировала, изменила партии, делу, своему долгу?
– Лила!.. Через полгода… через год все… весь курс партии изменится…
Он схватил ее за руки и опять притянул к себе, но она, сама не своя, выкрикнула:
– Оставь меня!.. Между нами нот больше ничего общего! Ты вне партии!
Этот крик, сдавленный и странно суровый, заставил Павла немедленно разжать руки.
– Уходи! – грубо приказала она.
Мгновение он стоял, вперив неподвижный взгляд в пространство. Но вот по лицу его постепенно разлился холод, и оно стало бесстрастным. Он не спеша надел пальто и, не говоря ни слова, вышел.
Лила кинулась на кровать и горько заплакала. В первый и последний раз в жизни она плакала от любви.
IX
Голубовато-белые ледяные цветы на оконных стеклах порозовели, потом опять побледнели, а как только взошло солнце, приобрели более четкие очертания и ослепительно засверкали. Ясное зимнее утро медленно заглянуло в комнату барона Лихтенфельда.
Нельзя сказать, чтобы эта комната, да и вообще вся вилла была достойна представителя рода Лихтенфельдов. Но она вполне удовлетворяла фон Гайера и Прайбиша, которые прежде всего думали о деле, а потом уж об удобствах и не придавали никакого значения красоте. Простенький платяной шкаф и кровать с тумбочкой напоминали мебель в дешевой гостинице. Пол был покрыт клетчатым линолеумом яркой расцветки, а на безвкусном светло-зеленом фоне стен красовался портрет царя. Безобразная кирпичная печка весело гудела, словно подсмеиваясь над дурным настроением барона.
Лихтенфельд сонно потянулся под ватным одеялом, крытым желтым атласом и не отличавшимся особой чистотой. В этой вилле барона особенно раздражали одеяла. Иногда ему даже казалось, что они издают чуть заметный противный запах пота, и только плебейское обоняние Прайбиша не может его уловить. Фон Гайер – тот, наверно, чувствует, но не желает обращать на него внимания. Лихтенфельда возмущало также то, что вилла расположена далеко от Софии, а наем ее обходится дорого. Владелец виллы – какой-то жадный льстивый депутат, говорящий по-немецки, – запросил такие деньги, которых хватило бы чтобы провести целый месяц да Ривьере. Но фон Гайер согласился без возражений.
Барону надо было рассеять дурное настроение, вызванное тем, что ему приходилось столько трудиться под началом фон Гайера – а труд был тяжелый, однообразный, утомительный, – и Лихтенфельд стал думать о медвежьей охоте. Каждое утро, с тех пор как выпал снег, барон предавался сладостным мечтам о медвежьей охоте. Неужели в этих горах нет. медведей? Все говорят, что нет. Однако эти чудесные звери, безусловно, водятся в Болгарии. Нужно только добраться по сквернейшим дорогам до Рилы или Родоп. Кршиванек рассказывает, что болгарские крестьяне охотятся на медведей особым способом: только с веревкой да с ножом. Лихтенфельд представил себе безмолвный девственный лес: глубокий снег, ледяные сосульки на соснах, болгарин сует плотно обмотанную веревкой руку в берлогу зверя – так рассказывает Кршиванек, – а он, Лихтенфельд, в исступлении охотничьей страсти стоит в нескольких шагах от берлоги с пальцем на спусковом крючке. Какое счастье участвовать в такой охоте!.. Но все это казалось Лихтенфельду несбыточной мечтой. А может, эта мечта потому лишь и увлекла его, что была несбыточной?
Помечтав о медведях, Лихтенфельд погрузился в мысли о своей собаке, потом о ружье, потом об одном погребке с отборными французскими винами, потом о болгарках и в последнюю очередь о своей работе. Печальный, но бесспорный факт: представитель рода Лихтенфельдов вынужден был работать. Это было вызвано целым рядом перемен в жизни страны, наступивших после первой мировой войны, а также серией приключений с киноактрисами, пережитых Лихтенфельдом на Ривьере. При этом на его долю выпала самая вульгарная, унизительная работа: он стал начальником экспортного и ревизионного бюро Германского папиросного концерна в Болгарии. Лихтенфельду пришлось принять этот ноет, во-первых, потому, что безденежье стало уже нестерпимым, и, во-вторых, потому, что, работая здесь, он хоть поневоле, а приобщался к труду миллионов немцев во славу рейха. Но какой тяжелой казалась ему эта работа!..