Призвание варяга (von Benckendorff) - Александр Башкуев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Был жаркий июньский день и я совершенно взмок, катаясь на лошади, а девушек гнали многие версты по раскаленной пыльной дороге и вид у них был самый жалкий. Матушка даже выстроила большую баню и пленниц нарочно мыли, а потом переодевали в новые наряды в народном стиле. А пока мыли, наши служанки успевали пощупать и рассмотреть товар получше.
Я сразу приметил Яльку. Одна из девчушек притомилась в дороге и сильно отстала. Я невольно обратил внимание на то, что рядом с нею ехало сразу двое охранников, которые грозили ей плетками, если она не поторопится — но в ход их не пускали. Из этого я сделал вывод, что охранники не хотят "портить шкурку", надеясь на особый барыш.
Девочка прихрамывала, чуть припадая на правую ногу — точно так, как это делала при походке моя матушка. Я указал хлыстом на эту группку и через мгновение мой отряд окружил отставших.
На вид девчонка была моей сверстницей. Всю дорогу из Литвы она проделала босиком и теперь мы видели причину ее хромоты. Ноги несчастной были черны от грязи и пыли, а правая — стерта в кровь. Для крестьянских девушек это весьма необычно. Деревенские нимфы привыкли ходить босиком и к шести-семи годам у них на ступнях образуется род панциря, которому уже не страшны никакие дороги. То, что эта несчастная умудрилась сбить себе ногу, говорило о ее происхождении из высоких сословий.
После избитых, израненных путем, ног шло платье из дорогого красного сукна, чуточку порванное на боку. За платьем шла рубашка — когда-то белая из дорогого тонкого полотна. Рубашка была сильно разодрана спереди, а правого рукава просто не было. Посреди разрыва виднелся золотой крестик на простеньком шнурочке.
Крестик был католическим и мне это очень понравилось: я сразу представил себе, как наши солдаты вошли в дом этой девочки, выгнали ее на улицу, затем кто-то из унтеров полез было ей за пазуху (известно за чем), нащупал ненавистный "польский" крест и пытался его сорвать. Девочка, видно, не дала своего креста в обиду, тогда… В отношении католиков было разрешено все, что угодно.
Выше рубашки начиналась белая шея с явственными почернелыми отпечатками чьих-то пальцев и характерными ссадинами. На шею ниспадали локоны грязных, спутанных волос темного цвета.
Темные волосы пленной девочки грязной копной закрывали ее лицо и Озоль (будучи "местным" и как бы хозяином, принимавшим "гостей"), не слезая с коня, кончиком хлыста поднял голову пленницы вверх, чтоб я мог лучше ее рассмотреть. У нее были прекрасные зеленые, покраснелые от слез, заплаканные глаза и я, увидав их, невольно отшатнулся — такая в них была ненависть.
Неведомая сила сбросила меня с седла моей лошади, заставила вынуть и размотать парадную куртку и набросить на плечи несчастной. Волна жалости и ярости на моих же людей ни с того, ни с сего вдруг захлестнула мне сердце и я, с трудом сдерживаясь, чтобы не накричать на ни в чем не повинных охранников, процедил сквозь зубы:
— Ефрем, деньги! Третий кошель.
Ефремка, который был в таких поездках моим казначеем (по "Neue Ordnung" немцам зазорно иметь дело с деньгами), тут же выдал увесистый кошелек с голландскими гульденами. Я на всякий случай лишний раз взвесил его на руке и, швыряя охранникам, спросил:
— Хватит ли вам, друзья мои?" — они тут же уехали.
Тогда я легко поднял девочку на руки (она и не весила почти ничего), вскочил при помощи друзей на кобылу и шепнул ей на ухо:
— Ты не плачь, теперь тебя никто здесь не тронет. Ты только не плачь… — а девочка вдруг прижалась ко мне всем телом, обхватила что есть силы руками за шею и заревела в три ручья. Да так горько, что я сам чуть не расплакался.
Больше мы уже не катались, а сразу вернулись к нам в поместье. И надо же было такому случиться, что именно в миг возвращения матушка вышла на двор встретить целую делегацию курляндских баронов, которые приехали поздравлять ее с моим днем рождения.
Матушка издали заметила нас, сразу извинилась перед гостями и пошла нас встречать. Я слез с лошади, поднял на руки мою возлюбленную (нога ее распухла и была в состоянии ужасном) и молча понес ее в мои комнаты. Тут матушка остановила нас и, видя мое настроение, весьма осторожно просила меня представить ей "мою новую пассию". Я не знал имени литовской девочки и признал это. Тогда матушка спросила меня, зачем я купил рабыню?
Я был в таком шоке, что сперва не знал, что ответить, а затем выдавил из себя, что не покупал ее в рабство. Эта девочка — свободна. Тогда матушка кликнула гостей и всех прочих:
— Господа, идите сюда! Посмотрите на этого мальчика! Он нарочно купил рабыню, чтоб отпустить ее на волю! — потом она наклонилась ко мне и объяснила: — По всем документам эта красавица — твоя невольница. До тех пор пока ты публично не объявишь о своей воле и не подпишешь ей вольную — она твоя рабыня и обязана исполнять любые твои прихоти.
— Эта девушка рождена свободной и ею останется. ОНА СВОБОДНА — ТАКОВА МОЯ ВОЛЯ. Что я должен подписывать?
Откуда-то сбоку мне подсунули листок бумаги, на котором я повторил свою волю и, объявляя свободу незнакомке, спросил у нее, как ее звать?
Она отвечала:
— Эгле, — только у нее вышло очень мягко и послышалось: — Елле.
Кто-то сказал, что "Елле" слишком на литовский манер, (латышский выговор "открытей"), и поэтому в вольной я записал, что отпускаю на волю "Ялю". Далее вольную надо было завизировать у начальства, а моим начальством вплоть до совершеннолетия была матушка. Она же подписывала и указы об освобождении из рабства.
С плохо скрытым волнением я подал ей бумагу, дабы она могла ознакомиться и согласиться, или отклонить мое прошение. Ялька, чуть подпрыгивая на одной ноге, стояла прильнув ко мне, как тонкая тростиночка на ветру и от испуга совсем перестала дышать.
Матушка молча прочла мое прошение, щелкнула пальцами, ей тут же подали перо и чернильницу и она одним росчерком подписала вольную. Потом она подняла голову и все мои страхи улетучились. Я увидал, что матушка счастлива. Счастлива тем, что освобождение произошло при таком стечении народа перед самым Лиго, когда в наше поместье стекаются латыши со всей Латвии и о моем поступке через неделю станет известно на хуторах. А я был счастлив, что у меня — такая хорошая матушка.
Тут она сделала вид, что впервые обратила внимание на дорогое платье, сбитые ноги и католический крест девочки и спросила:
— Тебя обидели мои люди? Почему ты здесь? Кто родители? Я запретила крепостить шляхту, почему мои приказы не исполняются?!
Тут Ялька опять горько расплакалась и объяснила, что она — не шляхетского рода, но ее отец был управляющим в одном крупном имении. Когда пришли солдаты, ее отпустили было вместе с прочими свободнорожденными девушками, но тут (в этом месте Ялька на минуту запнулась) один латышский унтер "нечаянно нащупал" на ее груди католический крест и попытался его снять. Прочие девушки быстро расстались со своими крестиками и им ничего не сделали, а Ялька, по ее словам, "по собственной глупости — стала мешкать" и унтер решил, что она — явная католичка и "пытался сделать то, что ваши солдаты делают с упорными католичками.
Тут Ялькин отец, услыхав шум и крики, вышел на двор, увидал, что происходит и выстрелил из своего мушкета. Пуля попала в голову унтера зачинщика всего этого дела и убила его наповал. А первый из солдат, который дотянулся, бросив Яльку, до своего штуцера — убил ее отца. Литовцы, надо сказать, всегда умели умереть с Честью…
На выстрелы прибежали офицеры и хозяин имения. Тут-то и выяснилось, что Ялька теперь осталась совсем одна — мать ее умерла Ялькиными родами и Ялькин отец растил ее бобылем. После этого возникла проблема: с одной стороны погибший унтер несомненно превысил свои полномочия, но сам он погиб и спросить с него не было никакой возможности. Ялькин же отец, в свою очередь, тоже был виновен в убийстве солдата, а этот проступок карался смертью, что и произошло. Но что теперь было делать Яльке? В разграбленном дочиста имении хлеба могло не хватить даже детям хозяина, чего уж там говорить про несчастную сироту.
Поэтому, ввиду особой Ялькиной красоты, было решено отправить ее на торги в матушкино поместье, дабы там она досталась кому-то из офицеров и таким образом — обеспечила свою будущность.
Матушка, пока слушала эту безыскусную историю, мрачнела лицом на глазах, а потом, вне себя от гнева, прямо-таки прохрипела:
— Господа, мы — маленькая страна. Мы — малый народ! Вы же множите наших врагов на глазах… Не хватало еще, чтоб литовцы ополчились на нас. Меллера и Бен Леви — ко мне! Из под земли достать!
Яльку отнесли в баню, где хорошенько отмыли от дорожной грязи, личный врач моей матушки перевязал Ялькины изувеченные ножки и… Я приказал постелить моей гостье на моей собственной кровати (я боялся, что наши лютеранские слуги могут надругаться над католичкою), а сам лег с ребятами на клеверном сеновале. (Там не было ромашки с полынью, вызывающих мою сенную болезнь.)