Человек с тремя именами: Повесть о Матэ Залке - Алексей Эйснер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первым в нем стоял Пауль Лукач, против этого имени каллиграфическим почерком Белова было написано нередко попадавшееся Алеше в советских журналах имя венгерского писателя Матэ Залки. Вторым шел коронель Фриц, которого на самом деле звали Павлом Ивановичем Батовым. Коронель же Петров и дома именовался Петровым, но обладал именем и отчеством: Георгий Васильевич, а кроме того, в скобках, будто на всякий случай, было еще указано: Фердинанд Козовский. Подлинная фамилия Белова выглядела просто — Луканов, он ни с того ни с сего носил итальянское имя Карло. Самым же труднозапоминающимся оказался пятый и последний — Мигель Баллер, фамилия и труднопроизносимое имя его были Санто Рёже.
Порученные дела заняли у Алеши и Севиля по двое суток, как оптимистически предполагалось, а почти неделю, но к Мадриду тем не менее оба подъезжали, чувствуя себя победителями: далеко позади них, во дворе альбасетских оружейных складов, на камионы Двенадцатой поспешно грузились две тысячи винтовок со своими столько раз воспетыми русскими трехгранными штыками и двести тысяч патронов, а сверх того и выделенные по распоряжению Асенсио три — по одному на батальон — скорострельных зенитных орудия знаменитой швейцарской фирмы «Эрликон».
Однако Алеша в отсутствие Лукача и Фрица был весьма холодно встречен в штабе. При молчаливом согласии Петрова начальник штаба отчитал его за недопустимо затянувшееся пребывание в глубоком тылу, и лишь когда Алеша вынул два письма для того, кто и здесь именовался Петровым, но одновременно, хотя и в скобках, был еще Фердинандом Козовским, а Белову даже целых три, да еще сообщил, что привез по одному Лукачу и Баллеру, гнев сменился на милость, и Белов согласился взять в руки оправдательный документ: записку от валенсийского Петрова генералу Лукачу, сообщавшую, что старший советник не мог попасть на прием к премьер-министру и министру обороны в течение пяти дней и в конце концов направил «Вашего посланца к генералу Асенсио с написанным Вами тов. Гришину письмом, но переведенным на испанский таким образом, будто оно адресовано министру обороны».
Задуманное грандиозное наступление на дальнем левом фланге Центрального фронта,— в котором кроме мадридских старожилов дивизии бывшего каменщика Листера, бригады бывшего преподавателя Маркеса, бригады карабинеров, Одиннадцатой и Двенадцатой интербригад должны были участвовать и Четырнадцатая и Пятнадцатая, еще не прибывшая из Альбасете,— сначала планировалось на конец января, однако занятие франкистами Махадаонды заметно повлияло на эти сроки. Хладнокровный полковник Малино[Р. Я. Малиновский.], руководивший попытками выбить неприятеля из нее, вынужден был вовлечь в это дело Четырнадцатую, а там и Двенадцатую. Начать стягивание частей в район предполагаемых действий вдоль шоссе Мадрид — Валенсия республиканское командование смогло без риска лишь на стыке января и февраля.
Бригаду Лукача первоначально отвели из окрестностей Махадаонды на Эскориал, где, подражая горным вершинам, высил гранитные стены построенный еще при Филиппе II мрачный собор, превратившийся после его смерти в усыпальницу своего строителя, а позже и всех последующих испанских королей.
Лукач, проявивший полнейшее равнодушие и к уникальному архитектурному памятнику, и к лежащим в нем высокородным покойникам, очень воодушевился, узнав, что в отведенной ему квартире есть ванна. Он попросил Алешу помочь ему нагреть воды и принялся мыться, поливая себе из кувшина. Закончив, он крикнул, что забыл взять полотенце, и, просовывая в дверь сразу два, адъютант впервые увидел голую спину комбрига и чуть не уронил оба: от широких плеч и почти до пояса она была покрыта непонятного происхождения рубцами и шрамами.
— Что это у вас, товарищ комбриг? — с сострадание» воскликнул он.
— Как «что»? Неужели никогда не видели? Шомпола…
Конечно, Алеша в отрочестве слыхал, что в гражданской войне шомпола применялись вместо устаревших розог и шпицрутенов, а позже и читал о свирепом этом наказании. Однако сейчас, увидев страшные следы на теле комбрига и услышав, с какой бытовой простотой он выговорил ужасающее это слово «шомпола», Алеша был совершенно потрясен. У него даже возникло впечатление, что командир бригады как бы стесняется неизгладимых следов перенесенной им пытки, по крайней мере, он до сих пор явно скрывал от посторонних глаз изуродованную свою спину. Понятно, кроме испуганного восклицания, адъютант никакой дальнейшей нескромности себе не позволил, лишь привязанность его к Лукачу возросла и приобрела еще более почтительный оттенок. Лукач же продолжал держаться с ним по-прежнему приветливо и ласково, но о шомполах больше не вспоминал. При совместных же поездках продолжал заводить литературные беседы, однако на вопрос, не возникает ли у него замысел новой книги на испанском материале, заявил, что сейчас ему не до художественных обобщений. Он даже ничего не заносит в записную книжку, как делал дома, и не строит никаких писательских планов: они неизбежно отвлекали бы его внимание и душевные силы, а у него на руках полторы тысячи жизней, за которые он отвечает перед собственной совестью...
Передавая ему по возвращении из Валенсии письмо, Алеша прибавил, что раз он теперь знает настоящее имя генерала Лукача, то ему известно и другое: принадлежит оно венгеро-советскому писателю, однако, по счастью, его адъютант ни одной строчки Матэ Залки никогда не прочел. Лукач удивленно взглянул на него.
— Отчего это «по счастью»?
— Если б я читал, не высказать свое мнение было бы невежливо, но, похвали я какой-нибудь рассказ, вы могли бы заподозрить вашего адъютанта в лести, выскажись я неодобрительно, ваше отношение ко мне так или иначе, но изменилось бы.
— Неужели вы это серьезно? Ничего не прочтя из моих писаний, вы тем не менее не слишком-то польстили их автору. Вы что, и вправду думаете, что я так мелочно самолюбив?.. Впрочем, ладно. Отставить. Но знаете что? У нас еще почти час езды. Я попробую по возможности связно изложить одну главу из давно задуманного романа...
И на богатом, по очень неправильном языке с неподражаемым акцентом, причем и тот и другой чрезвычайно подходили к повествованию о военнопленном мадьяре, очутившемся в разгар гражданской войны далеко за Уралом, Лукач, не сбиваясь, без малейших примесей речевого шлака, вроде всяческих «так сказать» или «одним словом», будто читая рукопись перевода с венгерского, приняло излагать приключения сочувствующего революции молодого венгерского лейтенанта, которого читинское красноармейское командование назначило военным инструктором при обучении новобранцев. На этой работе он познакомился с бывшим полковником при Временном правительстве и царским капитаном, согласившимся служить у большевиков. Он был на десять лет старше мадьяра, ему было около тридцати пяти, а в этом возрасте подобная разница лишь помогает сближению, тем более что обучали они два соседних батальона, вместе ели жидкие щи и ячневую кашу с постным маслом в столовке казармы. По окончании учений, уже в сумерки, беседуя но пути обо всем на свете, дружно шагали в ногу на противоположную окраину города, где почти рядом для них были реквизированы комнаты. Через некоторое время близость их дошла до того, что бывший русский полковник сообщил бывшему австро-венгерскому лейтенанту о своем желании побеседовать с ним доверительно «как офицер с офицером» и, понизив голос, признался, что служит у большевиков вынужденно. У него просто не было другого выхода. Еще осенью он с трудом пробрался с развалившегося Западного фронта навестить мать, живущую в небольшом имении под Читой, но почти сразу после большевистского переворота его, как он ни скрывался, обнаружили. Сейчас он подготовил все, чтобы уйти к своим, и предлагает лейтенанту, несомненно тоже не по доброй воле попавшему в такое же положение, присоединиться к нему. Молоденький венгерский офицерик, бежавший в тайгу, к партизанам, воевал против белых по убеждению. Он не только отказался от измены, но наивно принялся убеждать своего сослуживца отрешиться от опасной и нечестной затеи и окончательно поставить свой воинский опыт и знания на службу народу. Выслушав его, полковник от всей души рассмеялся. Ни на что иное он и не рассчитывал. Но недаром же существует русская поговорка, что чужая душа — потемки. Весь этот разговор он завел, желая убедиться, что новый и дорогой друг его, с этого момента сделавшийся еще более близким, искренне стоит за трудящихся и против эксплуататоров. Единственное, о чем бы он просил,— дать ему честное слово офицера, что разговор этот останется между ними. Обрадованный таким поворотом дела, лейтенант от души дал требуемое «честное слово офицера». Друзья обменялись крепким рукопожатием. Каково же было удивление, а потом и негодование чистосердечного мадьяра, когда на следующее утро инструктор соседнего батальона на занятия не явился, и посланный за ним дневальный, вернувшись, отрапортовал, что ночью, не простившись с хозяевами, тот бесследно исчез. Лейтенант хотел было сообщить комиссару полка, как бежавший изменник соблазнял его, но, вспомнив, что дал честное офицерское слово, удержался.