«Девочка, катящая серсо...» - Гильдебрандт-Арбенина Николаевна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
<…>
Кто научил меня смотреть на себя, как на драгоценность? Школьные подруги? Влюбленные в меня мужчины? Нет! Мне кажется, Бог вложил в меня такой талант, который даже выражается не в живописи, и, может быть, и не в балете, но этот талант только мерцал, как бриллианты через тьму тысячи покрывал, и блеск которого видали (или подозревали) только немногие, но который бы раскрылся весь, сверкая и ликуя, — если бы его освободили, — сверкая на весь мир и на все века!..
Я, наверное, сумасшедшая… <…>
Каменск. 1946, июль — август. 17 июля <1946>Подумала о Юрочке и о Бердсли. Последний гораздо «макабристей», у него «ночная эротика», легкий мир на грани трагедии. У Юры — очень точная радость Бытия, Греция «Прекрасной Елены», дневная эротика, фигуры скользят цветными солнечными зайчиками — и ни у одной нет тени. И ни у одной нет понятия о грехе. Странно, что с его тягой к Гоголю (в литературе), с его трагической жизнью и с его глубокой любовью ко мне получалось такое легкое, бездумное, светлое творчество. Я сказала ему как-то, что его место между греческими вазами и Вертэсом.
Каменск. 14 апреля <1947>. П<о>н<едельник>.Очень стало холодно. Во сне какая-то девица выступала на эстраде, не имея никакого успеха, а я не могла ее поддержать; у нее было новое голубое пальто, я оставила по рассеянности чемодан, и она должна была его поберечь. Какая-то дорога… В жизни головокружения… В письмах Мавриной нет никаких обещаний, никаких утешений; оне очень милы, но и только.
Вчера веч<ером>был Полонский. Мне было плохо, но мы очень смеялись, я к слову рассказала легенду Козимо Сильвы <нрзб> — и он переиначил конец в смешном виде.
Голодно. Дорого. Помощи ждать — неоткуда.
Умер еще один человек, о кот<ором> я фантазировала, собирала его портреты, — Генри Форд.
18 апр<еля>, пятница.Во сне ездила куда-то — вагон, перрон, дорожные вещи. Потом — забыла. А, еще потом кто-то сильный и высокий, на котор<ом> я висну, как повилика, — он любит меня, и мне можно быть больной и слабой… Мне можно довериться его воле, и он меня сбережет; это вечное счастье.
В газете о награждении литовских граждан, награжден какой-то Юркунас{330}, директор худ<ожественного> музея в Вильно. Сейчас передача Россини. Сколько раз Мих<аил> Ал<ексеевич> играл «Итальянку в Алжире», «Сороку-воровку», «Моисея»{331}… А я рисовала.
Мне надо умереть. Мне надо умереть. Ни о чем другом не надо думать; ничего другого нельзя хотеть. Я потеряла молодость и талант. Я никому не нужна. Неудивительно, что здесь со мной обращаются пренебрежительно. У меня нет хлебной карточки, у меня нет ни копейки денег. Мечтать о выигрыше или о посылках то же, что и о браке с Де Голлем или… Если даже Юра жив, то я и ему буду в тягость. Мертвую он будет любить меня до гроба; живую меня он разлюбит. Откуда я возьму силу, чтобы возродиться? Или нет такой силы — молодость невозвратима? Юрочка обещал мне вечную молодость, но он ошибся — во всем ошибся бедный Юрочка! И в своей судьбе, и в моей судьбе. И все наше творчество погибло — и не будет посмертной славы.
19 апр<еля >.Во сне был Н. Д. Богинский. Я забыла написать, что Н. В. Кузьмин прислал мне книгу — Лесков с его илл<юстрация>ми — и были письма от Сони, от Кати и от Зиновия. Очень мило. Была в бане на Трубном. «Лью апрельские слезы», но апрельского Солнца нет! Если бы был здесь человек, похожий на H. Н. Вариханова — простенький, живой и хороший, может быть, не без русского лукавства при всей «святости», — которая, будучи почти гротескной, никогда не была ханжеской. Он так успокаивал меня в минуты страха и горя, — в его дружественной любезности была подлинная благодать.
…Юрочка мой! Как мне бы хотелось рассказать Вам о нем и познакомить. А Алексей Алексеевич — «Датский ангел», красивый и верный, насмешливый и стремительный. — Господи, прими его душу!.. Вспоминаю и Митрохина, и Кузмина, конечно.
«И вот я встретил Вас — единственную во вселенной…»
Больше никогда! Больше никогда! Звенел Май, струился Апрель — все это было когда-то; больше не будет никогда ничего, как у леди Гамильтон в картине{332}.
Я не воспользовалась возм<ожнос>тями вырваться на «вольную волю» из огромного концлагеря, в который попала с первых лет юности. Я не послушалась голосов во мне, призывавших к спасению. Мне было жалко оставлять маму и Лину. И Юрочку. Но вот все потеряны, все погибли. Мамина смерть была мучительной, но она была на глазах у меня, и я ее похоронила. А Лина Ивановна умерла одна и, может быть, звала меня в бреду — и упрекала. И я не знаю ее могилы. А Юрочка исчез бесследно из жизни — и все его письма и рисунки погибли, и друзья забыли о них обоих. И никто не помогает ни мне, ни ему. Что мне делать, чтоб убить себя? Может быть, узнав о моей смерти, люди одумаются и пожалеют, и начнут его разыскивать и ему помогут. Вал<ентина> Ходасевич говорила, что мои девочки, как петарды{333}; а я до сих пор, несмотря на конец Лины Ивановны, на судьбу Юрочки и Пети Гагарина, несмотря на Освенцим и Майданек, не могу извериться в Смысле Мироздания. Не может, не может, не может исчезнуть из мира великая сила, творческая сила, Светлая Сила. Она должна взорвать могилу. Она должна пробиться из мрака. Она должна победить смерть.
…Сегодня закрывают двери Алтаря. Кончается пасхальная неделя. Неужели я такая грешница, что не достойна услышать «Христос Воскресе» перед смертью?..
Светлейший праздник в году — такая серость здесь! Идет дождь, промозгло. Да, ведь здесь была (уже давно) гроза…
Я много лет не слыхала запаха жасмина. Лучшие на свете цветы!.. Помню розы Серг<ея> Серг<еевича> Познякова, гиацинты Бахрушина{334} и Юрочкины альпийские фиалки.
Господи! Может ли быть утешение? Может ли быть счастье?..
Всю жизнь мою в горькие минуты приходило какое-то утешение. Хотя бы знак. Но после смерти мамы этого не стало. Беспросветно все…
22 апр<еля>. Вторник.Переписываю роли к колхозной пьесе со «страстями». Во сне (забываю много) <…> вчера — улицы Ленинграда, квартира Катиной подруги (вроде Валерии), но в районе конца Офицерской или Садовой, — еще какая-то улица, которую пересекает набережная Фонтанки; улицы — широкие, как в Ленинграде, но в домах и дворах — зеленая затененность Москвы. А у Фонтанки высоченный берег, скорее, как у Невы, — и громадные стоят, морские корабли. Вчера зря ходила брать билет для Мар<уси> на «Крейсер Варяг»{335} (билеты были проданы) — зашла к Стрелковой; разговор о гастрольной поездке и о дурацких колхозных выставках. Обвиняет Ваню. Приходил веч<ером> Полонский. Он зло остроумный, м<ожет> б<ыть>, несколько однообразный — некоторые вещи рассказывает много раз — хвастает и подвирает (про свое богатое житье в детстве) — но все же это человек с каким-то индивидуальным миросозерцанием и с какой-то честью, которую Юра любил называть каторжной. В воскр<есенье> весь день шел дождь и снег. Есть хочется. Плитка шоколада опять стала райской мечтой. А финики? А ананасы?.. Противно смотреть в зеркало. Надо бы как маркиза Кастильоне{336} — не смотреть совсем. Но она могла запереться от мира в темной квартире.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});