Том 2. Советская литература - Анатолий Луначарский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только в Иудушке эта развинченность, эта раздвоенность яснее, и оттого яснее и страшная пустота его внутренней жизни. От этой пустоты веет таким холодом, таким ужасом, что Иудушка действительно приобретает сатанинские черты. Признать Иудушку чертом или его куклой, то есть представителем зла как такового, было бы и философски правильно, если бы мы условились считать злом именно пустоту, именно небытие, когда оно тщится под какой-то личиной выдавать себя за жизнь.
Нужно сказать, что русский черт, особенно в руках интеллигенции, все больше приобретал именно такой характер.
Нам некогда здесь проводить параллели между блистательными западными чертями и скучными серыми бесами нашей литературы.
Достаточно только припомнить Мефистофеля. Гёте прямо говорит о нем, притом его собственными устами: «Я — частица тьмы, которая всегда желает творить зло, а на самом деле творит добро»11. Фигура Мефистофеля столь же или еще более диалектична, чем фигура Фауста.
Мефистофель может творить добро, потому что зло его колюче, жгуче. Мефистофель блистательно остроумен, разрушая идеалистические миражи и открывая грязь действительности взору искушаемого, он действительно пришпоривает человека. Но куда же может пришпорить человека Иудушка?
И когда Достоевский, так много якшавшийся с бесами, решил привести к Ивану Карамазову подлинного беса, свежеизрыгнутого адом, то он придал ему все черты законченной, жизненно многоопытной пошлости.
Русский черт, по крайней мере у интеллигенции, — всегда мелкий бес, всегда Передонов или Недотыкомка12. Так это пошло еще от Гоголя, который разъяснял остолбеневшему от удивления Щепкину, что легкомысленный вральман и невольный самозванец Иван Александрович на самом деле есть не что иное, как — персонально — злой дух13.
VIВот и Самгин — «чертова кукла».
Самгин представляет собою тоже социально опустошенный тип. У него какая-то кривая семья, у него детство одновременно балованное и лишенное живой теплоты. Все его родственники по восходящей линии — последыши и неудачники. Таковы его выпавший из дворянства, классово неопределенный отец, глубоко пустая мать; призрачен его переживший себя дядя-народник; совершенный телепень его неуклюжий брат.
В эту гнилую породу новую кровь мог влить self made man[16] — Варавка. Но Горький с изумительным социальным чутьем вскрывает эту яркую, кипучую, даровитую натуру дельца. Для кого? Для чего? Перечтите сцену похорон Варавки. Какие итоги? — Все пошло прахом.
Варавка — типичный капиталистический пустоцвет, свойственный нашей стране. Правда, такие писатели, как Золя и Томас Манн, утверждали, что капиталистические династии страшно коротки, в большинстве случаев они в третьем поколении дают выродков и разорение. Но, во-первых, все-таки в третьем, а во-вторых, все вместе эти династии соткали когда-то очень прочную ткань европейского капитализма.
Горький назвал одного из своих капиталистических пустоцветов фамилией — Двоеточие14. Это — конец, за которым следует что-то новое и разъясняющее. Можно сказать, весь русский капитализм последнего полувека был таким двоеточием. Оттого среди капиталистов так много даровитых индивидуальностей, проходивших в жизни шумно и исчезавших бесследно.
Из всей своей семейной комбинации Клим Самгин был брошен в тот слой населения, который носит у нас название — интеллигенции.
По поводу сущности только что приведенного термина — было немало споров.
Апостолы самой интеллигенции пытались раскрыть содержание термина так: интеллигенты — это носители критической мысли и чуткой совести. При этом, однако, сразу бросалось в глаза, что всех товарищей прокурора, зашибающих деньгу адвокатов Балалайкиных, всех обывателей с университетским или полууниверситетским образованием, занимающихся, чем бог послал, на государственной или капиталистической службе или в «либеральных» профессиях, по части какой-нибудь художественной фотографии или зубоврачевания — зачислить в носители критической мысли и чистой совести никак нельзя.
Такие люди, как Некрасов или Успенский, которые при всех упреках, какие они могли себе сделать, были, уж конечно, высокими типами светлых интеллигентов, не осмеливались сами причислять себя к таковым.
Некрасов, публично бичуя себя за то, что он не был прямым революционером15, благоговейно сравнивал Чернышевского с Христом16. Успенский, как трогательно описывается в одной из его биографий, не знал, куда посадить, как обласкать случайно заехавшего к нему революционера-профессионала. Он так же, как Некрасов, Щедрин, Чернышевский, так же, как сотни революционеров, находил слова горькой насмешки над широкой массой интеллигенции и, исходя, вероятно, из знаменитых писем Миртова-Лаврова о долге перед народом17, называл их презрительным словом: неплательщики.
Чтобы придать себе социальный вес, интеллигентские партии меньшевиствующего или эсерствующего толка любили забывать об этом и легко трещали об интеллигенции в целом, о людях образованных, о людях в чистых воротничках, как об избранном классе.
Но отдельные представители этого образа мыслей иногда понимали компрометирующий характер такого братания с образованной частью обывательщины. Например, Иванов-Разумник попытался сконструировать систему, согласно которой интеллигент — это самостоятельная, ярко выраженная индивидуальность; противоположным же интеллигенту началом является мещанство, то есть безликость и толпа18.
При такой теории надо было или совершенно порвать с интеллигенцией, о которой мы всегда говорим, и признать умных и ищущих крестьян, хотя бы неграмотных, а тем более сознательных пролетариев как раз подлинной интеллигенцией, либо под сурдинку подсовывать все-таки мысль, что ярко выраженная личность, чистый воротничок и диплом в кармане — нераздельны.
По поводу такого оттенка мысли еще у Лаврова Плеханов метко острил: «Критическая личность — начинается с чина губернского секретаря».
По случаю юбилея Горького19 раскашлялась уже забытая у нас старушка Кускова, всю жизнь свою умевшая занимать самые правьте позиции, какие допустимы приличием: ступите правее г-на Прокоповича и мадам Кусковой20, и уже будет совсем зазорно.
Конечно, г-жа Кускова полна ненависти к Горькому. Она формулирует ее очень развязно: Горький официальный бард Советской власти, Советская власть ненавидит интеллигенцию и искореняет ее, и ненависть эта взаимна.
Г-жа Кускова берет на себя колоссальную смелость говорить за Советскую власть и за тысячи и тысячи интеллигентов, работающих в СССР.
Сложную, временами скорбную главу романа интеллигенции с народом, написанную после 17-го года, г-жа Кускова, разумеется, не понимает никак. Она радостно поддакивает тов. Сталину, когда он говорит, что среди рабочих есть такие элементы, которых весь опыт глубоких разочарований привел к огульному озлоблению против интеллигенции.
Интересно знать, стала бы поддакивать почтенная дама словам нашего вождя о том, что среди интеллигенции есть заклятые враги коммунизма, готовые идти на всякие преступления, на всякую ложь, чтобы сорвать безмерно трудную, титаническую работу трудящихся масс в Союзе?21
Думаю, что она поддакнула бы этому, потому что она сама, в своей давней, за границей отстоявшейся ненависти к большевикам, очень недалеко ушла — да и ушла ли? — от самых закопченных типов наших вредителей.
Но г-жа Кускова никак не хочет поддакнуть т. Сталину, когда он заявляет, что Советская власть уважает интеллигенцию, что она нуждается в ней, что всеми своими мерами, то суровыми, то приветливыми, она стремится отделить здоровую часть образованного слоя, унаследованного от прошлого, от его безнадежной части22.
И уже, конечно, не стала бы поддакивать г-жа Кускова тому хору бесчисленных голосов, который гневно заявил бы ей: «Вы не смеете от нашего лица, от лица трудящихся интеллигентов великой социалистической страны, шамкать, что мы ненавидим Советскую власть. Говорите за себя и от лица редких экземпляров паршивых овец, которые, может быть, находятся еще в нашей среде».
Упомянул я о Кусковой не потому, что считал бы в какой-нибудь мере нужным опровергнуть ее «поздравительное карканье», а потому, что она тоже попыталась создать некоторую легенду об интеллигенции, которая чуть не на своей груди откормила змееныша-Горького, теперь большевистскими зубами укусившего эту грудь.
При этом я оставлю в стороне тот факт, что Горький, к которому эта самая интеллигенция, почти во всем ее объеме, отнеслась с гнусным предательством в дни, когда совершенно оглупевший Бурцев обвинил, великого писателя в немецком шпионстве23, сам всегда, во все самые тяжелые времена революции и столкновения с разными частями интеллигенции, защищал ее с красноречием, с мужеством, защищал так, как этого, казалось бы, невозможно было ждать от писателя, направившего уже издавна не одну пернатую стрелу не только в становище «дачников», но и в терема «детей солнца».