Неуловимая реальность. Сто лет русско-израильской литературы (1920–2020) - Роман Кацман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За те годы, что отделяют публикацию «Шутов» от публикации «Белого круга», структура реального в восприятии Маркиша в чем-то существенно изменилась, но в чем-то другом осталась прежней. В «Белом круге» проблематичность еврейского, внутренний конфликт идентичности снимается. В современном культурном пространстве мирно уживаются и прекрасно находят общий язык друг с другом любые разновидности и комбинации еврейских и нееврейских корней. В то же время центром притяжения и главным объектом присвоения в этом пространстве остается еврейское, виктимное, празднующее свою свободу в подвалах реального. Жесты присвоения остаются неудачными, а еврейское реальное остается принципиально неопределимым и неуловимым. Это представление поддерживается структурой реальности, разделенной на два нарративных плана – историческое прошлое и настоящее, притом что в прошлом еврейское погружено в недосягаемую глубину отрицания, вытеснения и подавления, а в настоящем, напротив, еврейское оказывается распыленным в сети ассимиляции и политической и культурной мобильности. Система репрессий в прошлом и система диверсификации в настоящем одинаково превращают еврейское в жертву.
В отличие от «Шутов», в «Белом круге» почти полностью отсутствуют атрибуты еврейской культуры, здесь нет ермолок и пасхальных седеров, но причина этого в том, что такая атрибутика не является здесь необходимой, поскольку еврейское не скрывается: здесь не требуется обнажающий жест именования (Шафиров-Шапир), поскольку герой – Кац – предельно самоочевиден. Другими словами, еврейское эвидентно. Проблема состоит в том, что не оно само по себе конституирует реальное, а соединение его с образом непризнанного гения, который ради сохранения своей индивидуальности вынужден прикидываться сумасшедшим. И хотя эта индивидуальность не национально-религиозная, а более сложная, соответственно с характером современности, механизм ее подавления все тот же – стирание памяти, изгнание, зачастую добровольное, в подвал, уход в неизвестность и недоступность, невозможность свидетельства, то есть инвиденция. Однако, как и следовало ожидать, такое вытеснение приводит к формированию своего рода культурного подсознания репрессивного режима, и оно, подсознание, рано или поздно находит свое выражение в поведении культуры, в неизбежной, настоятельной работе вспоминания. Творения непризнанного гения, новой ипостаси еврейского реального, по прошествии многих лет находят свой путь на выставку, под лучи прожекторов признания и узнавания, в область видимого и оформленного свидетельством, как этическим, так и экономическим. Так Маркиш конструирует диалектику конвидентной еврейской реальности, соединяя, как и в «Шутах», ее очевидность, подавление и узнавание.
Рассмотрим два фрагмента романа: сцену встречи Каца с Ледневым, хранителем музея в заштатном городке на берегу Аральского моря, а в музее – подвала, где ему удалось спасти десятки картин авангардистов, обреченных большевиками на уничтожение; и сцену встречи Каца со своим большевистским двойником и однофамильцем. Сцена в подвале музея в Кзылграде происходит примерно в 1948 году:
– Я вам расскажу, – сказал Леднев. – Это одно из всесоюзных секретных кладбищ авангарда, а я – кладбищенский сторож. Сторож – но не могильщик! Так вышло. <…> Мрачный подвал, более напоминавший расстрельный застенок, чем музейный запасник, стал его теплым домом, его Шамбалой. Секретное царство молча существовало, и смотритель дал бы изрубить себя на куски, прежде чем незваный гость пересек его границу. <…>
– Колбаса – конская, – сказал Леднев. – Вам можно?
– Сейчас вы спросите, не устроил ли я в медресе синагогу, – сказал Кац. – Нет, не устроил. И конскую колбасу мне можно, и свиные отбивные. И устрицы во льду, свежо и остро пахнущие морем. Бог не так суров, чтоб лишать избранный народ устриц во льду.
– Вы думаете? – покосился Леднев.
– Да, я так думаю, – сказал Кац. – Ия скажу вам, почему: потому что Бог не ханжа, и он обладает абсолютным чувством юмора. Дело тут, как вы понимаете, не в устрицах. Вон Малевич мечтал о супрематическом мире для всех: для вас, для меня. Кто не согласится такой мир принять, того надо переделать, перестроить. Переломить в конце концов… Единообразный, единомысленный мир, похожий на геометрическую фигуру. Душегубка, мрак! А ведь миров-то столько, сколько людей живет на земле. <…>
– Мы с вами спустились в рай, здесь праздник, здесь дают горячую пшенную кашу в золотых мисочках и лимонад в звездных чашах. <…>
– За вас, – поднимая рюмку, сказал Леднев. – Кстати, Кац – это ведь еврейская фамилия?
– Сугубо, – сказал Кац. – А что? Сумасшедшие вроде меня не приписаны к какой-нибудь нации: мы сами по себе нация. Но если б у меня был сын, он, наверно, был бы еврей – хотя бы для милиции. <…>
– Вы любите местечко? – спросил Леднев. – Ну это естественно, раз вы там родились.
– Ничего не естественно! – сердито сказал Кац. – Местечко – резервация, домашний арест. Мой отец родился в местечке, а я сам там никогда не был. Я родился в дороге, как цыган… Зачем вам это?
– Теперь вы человек отсюда, – поднявшись из-за стола, Леднев торжественно обвел рукой стены своего подвала. – Ия должен, обязан знать вашу биографию – для будущего.
– Райский отдел кадров, – усмехнулся Кац. – Адам, Ева и Николай Васильевич – змий-кадровик [Маркиш 2004: 143, 154–156].
Ключом к этой сцене и ко всему роману является фраза Каца «здесь праздник» и отзывающаяся на нее эхом фраза Леднева «теперь вы человек отсюда». Тем самым сцена оказывается зеркальным отражением сцены празднования песаха в «Шутах», приведенная выше. Дело не столько в том, что топос подвала соединяет значения смерти и жизни, ада и рая, мрака и света, а в том, что он в любом случае выведен за пределы реальности, в трансцендентность, наподобие подземного хода из Бухары в Иерусалим в «Десятом голоде» Эли Люксембурга. Проходя подземную инициацию, герои Люксембурга и Маркиша, на первый взгляд, подтверждают свою еврейскую идентичность, однако в действительности происходит нечто иное: они становятся «людьми отсюда». Калантар гибнет, так и не уверившись в том, что и в самом деле нашел Иерусалим, и потому так, по сути, до конца и не выйдя из своей пещеры; Кац, по словам Леднева, становится ангелом, обитателем «секретного царства» без национальности, пола и возраста. Эта секретность хранит реальное, воплощает природу тех, кто, как Кац или дочь и внук Лакосты, герои «Шутов», «родились в дороге». Это шуты или, по словам Каца, цыгане – носители и хранители свободных параллельных миров, самим своим существованием ставящие под сомнение существование «единомысленного мира».
Однако этот манифест свободного и вненационального искусства не остается единственным полюсом рассмотрения еврейского реального в романе. В характерной для его мышления диалектической манере Маркиш конструирует и противоположный полюс, в котором ключевую роль играет еврейская национальная идентичность. Так, в сцене встречи Матвея Каца с другим Кацем, произошедшей в 1922 году