Неуловимая реальность. Сто лет русско-израильской литературы (1920–2020) - Роман Кацман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маркиш вновь возвращается к основной матрице его картины мира: подлинная реальность заключена не в гегемонном обществе, а в маргинальных, контркультурных диссипативных сообществах людей, кажущихся обществу шутами или сумасшедшими. Суть этой реальности – в смертельно опасной трансгрессии, в нонконформизме, в установлении тайного договора между людьми узкого круга, «между нами», становящимися виктимным или самовиктимным центром генеративной сцены, и такова цена их свободы. В этой связи важным отличием романов, написанных в 1980-е годы («Шуты», «Донор»), от романов 2000-х («Белый круг», «Тубплиер») является то, что в более ранних жест жертвоприношения осуществлен до конца, а в более поздних он оказывается сорван благодаря чудесному «выздоровлению», то есть спасению жертвы, продлению ее существования, пусть даже и через произведения искусства, пережившие их создателя, как в «Белом круге».
Гордин и его друзья так описывают орден тубплиеров:
Рыцари ордена тубплиеров, – писал Влад, – пропитывают общество, но не смешиваются с ним. Тайна их не во владении Святым Граалем или копьем Лонгина. Их тайна в великолепном единстве, разрушить которое может только смерть. Незримая цепь Коха связывает их друг с другом – мужчин, женщин и детей, – и, лишь собираясь вместе, в своем кругу, они ощущают благо свободы <…> Наше тайное единство обусловлено клеймом нашей болезни <…> Мы объединяемся, чтобы стать счастливыми на свой лад <…> Рыцарем ордена тубплиеров, – писал Влад, – может стать всякий, отмеченный знаком Коха, вне зависимости от расовой принадлежности, национального происхождения и социального уровня <…> А у нас здесь хуже, чем на празднике, – подхватил Семен Быковский, – зато лучше, чем в тюрьме. О чем еще может мечтать человек? <…> —
Мы тут тоже собираемся строить храм, – поделился Семен Быковский. – Вот ведь в чем дело… <…> Это общее для всех нас – молодых, старых, независимо мыслящих и бесповоротно темных. Никто никого здесь этому не учил – противопоставленность внешнему здоровому миру так же естественна, как человеческое дыханье по обе стороны стены. Мы – социум, сбитый в союз не на профессиональной почве, а на основе медицинского приговора, не подлежащего пересмотру <…>
– Знаете, здесь, в Роще, очертания реальной действительности смещаются: забор, подобно Великой Китайской стене, защищает нас от опасностей внешнего мира. Забор и палочка Коха.
– Волшебная палочка, – пробормотал Влад Гордин. – Наше секретное оружие.
– Ни один из моих друзей, – продолжал Сергей Игнатьев, – находясь в здравом уме, не стал бы даже упоминать в письмах само существование тайного сообщества тубплиеров. А я здесь всего несколько дней и уже почти свободен: пишу и говорю, во всяком случае, что вздумается [Маркиш 2016:144–147,165,179].
Здесь главный принцип «между нами» обозначен термином «свой круг». Важнейшим событием, венчающим всегда кратковременную деятельность круга, является, как и в предыдущих романах, праздник на грани бытия и за пределами социума, пир во время чумы, инициация смерти и воскрешения:
Где она осталась, Роща, – в другом измерении, в другом страшном и диком мире? Здесь, на озерах, счастливое лежбище людей, скрепленных связями куда более прочными, чем социальные или профессиональные, прибитых друг к другу ветерком удачи. Здесь горстка единомышленников, спаянных неизлечимой болезнью и присутствием смерти, в лицо которой избегают открыто глядеть.
А Влад Гордин – тот глядел. Нарушение запрета притягивало его и влекло, и погружение в ледяную воду, категорически ему запрещенное, ставило, по его разумению, последнюю запятую перед развязкой. Всю дорогу до Джуйских озер его так и подмывало поскорей нарушить запрет – и поглядеть, что вслед за этим произойдет: обрушится ли на него кара, наступит хаос или нет <…> Шумный праздник много что списывает, почти как война. На празднике освободившихся, на пиру выбравшихся из сети <…> люди жгли время в костре, оно постреливало в пламени вместе с сухими сучьями и взрывалось праздничными султанами искр. А люди пили и пели, и связный разговор не опоясывал их круг, согретый огнем костра <…> Все они уйдут <…> А Влад Гордин останется лежать здесь, в траве, лицом к небу. Кто-нибудь найдет его когда-нибудь. Или не найдет, и он стечет в праздничную, роскошную землю луговины [Маркиш 2016:314–317].
Болезнь как метафора инаковости приобретает черты «неизлечимости», «приговора, не подлежащего пересмотру», то есть фатальной окончательности. Однако, как показывает развязка романа, именно в этом герои как раз и ошибаются: болезнь излечима, приговор отменен, и Гордин выбывает из ордена тубплиеров. Это означает, что для него «очертания реальной действительности» восстанавливаются в прежнем виде, и он лишается своего «тайного оружия», своей «волшебной палочки», а вместе с ней и той свободы, которую дарует «свой круг» и смертельная болезнь. В этом можно усматривать установку Маркиша на нормализацию и девиктимизацию образа нонконформиста, а также, возможно, попытку более трезво и менее романтично переосмыслить мифологию шестидесятников.
Об этом также свидетельствует весьма ироническое и отчасти карикатурное описание другого «своего круга» – кружка писателей и ученых Лиры Петуховой. По сравнению с орденом тубплиеров, а именно это сравнение составляет главную ось историко-социологических наблюдений автора, «петуховская тусовка» представляется жалкой подделкой, надуманной и пошлой, описанной в лучших традициях изображения светского общества в русской литературе, от Грибоедова до Чехова. Появление в романе этой тусовки как эрзаца «своего круга» подчеркивает от противного основную особенность последнего – жертвенность и связанную с ней праздничность. При этом неважно, является ли жертвенность фатальным следствием болезни, как в данном случае, становится ли болезнь выбором, продиктованным обстоятельствами и свободным выбором, как в «Белом круге», или силой навязывается властью, как в «Шутах» и «Доноре». В любом случае ясно, что именно она, по мысли автора, определяет границы «реальной действительности», а точнее, она и есть само реальное, поиском, присвоением и празднованием которого заняты герои. С этой точки зрения, а не только в силу жанровых особенностей, можно говорить о двух поздних романах как более реалистичных, чем два ранних: в них объект желания – место жертвы – оказывается либо не целиком присвоенным, как в «Белом круге», либо вообще недостижимым, как в «Тубплиере». Вопреки страстному стремлению Гордина к смерти, он выздоравливает и лишается права «стечь в роскошную землю», лишается праздника. Отмененное жертвоприношение лишено и радости, и ужаса, однако именно оно реально; оно отменяет патетический накал персонального мифопоэзиса Гордина, но создает новый миф о жертве, ускользающей в недоступность и контингентность, изъятой из порядков воображаемого и даже символического.