Поймём ли мы когда-нибудь друг друга? - Вера Георгиевна Синельникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот миг прозрения угадывается безошибочно по неожиданно разливающемуся в душе спокойствию — не равнодушию усталого сердца, а ровному тёплому свету — источнику великой жизненной силы и радости бытия, исходящему отовсюду и ниоткуда, изнутри и извне, пронизывающему всё от мельчайших частиц до самых далёких галактик. Я всегда верила, что этот свет существует. Я ощущала его прикосновение в золотых снах моего детства, я улавливала его во всепрощающей доброте моего ангела — мамули, я пыталась разгадать его тайну, отраженную в пленительном облике Дарьи. Оказалось, этот бездонный и неисчерпаемый океан всегда в нас и всегда рядом с нами, но он недоступен, пока мы закрыты.
Откуда же столько силы и радости в спокойствии открытого человека? Когда он, избавившись от сковывающих его границ, впускает в себя и сам заполняет собой бесконечные пространства, спадает напряжение противоборства, исчезает ощущение собственной замкнутости и одиночества. Он сказочно богат, потому что где бы он ни находился, весь мир — его; он полон любви — к кому он может испытывать злобу, если «всё» и «все» — внутри него; он уже не сгорает от неутолимой жажды, вызванной тем, что его не понимают. Он понимает! — вот что главное. Вот почему в нём столь совершенно и безукоризненно чувство меры в суждениях, действиях, мыслях, внешности, в самоощущении и самовыражении. Он общителен, но не назойлив, склонен к юмору и самоиронии, он легко проникает в суть проблем, с первого взгляда распознавая надуманность и ложность. Он кроток, но непобедим, потому что не вступает в бессмысленные сражения.
Но во всём этом есть одна заковыка: закрытого человека мне представить нетрудно, но есть ли полностью открытые люди?
Может быть, большинство из нас приоткрыты? В зависимости от того, насколько велико окно и насколько мы избавились от воинственности и страха перед миром, мы вылетаем на короткое или долгое время из своего кокона на крыльях любви, вдохновения, общения с природой и поражённые внезапным исчезновением пелены на глазах, восклицаем недоверчиво-изумлённо: Я — это мир?!
Я — это мир. Я начинаюсь здесь, простираюсь в ту бесконечность, которую не в силах охватить моё воображение, и не кончаюсь нигде. Всё, что происходит во мне — малейшее напряжение, закипающие слёзы, свет любви, боль в сердце, радость движения — всё отзывается в мире, ничто не проходит бесследно.
Мир — это я.
Танцует ли женщина на Гаити, спешит ли, спотыкаясь, к матери ребёнок, скулит ли в канаве бездомный пёс, падает ли подстреленная птица — это я. Восходит ли солнце над далёкой ажурной горной грядой — оно ласкает меня. Кто-то любят неистово и жарко — это я. Кого-то унижают, предают, втаптывают в грязь — меня.
Но если кто-то наживается на другом, отталкивает другого локтем, стреляет другому в спину, держит пари на жизнь и счастье другого, если кто-то бросает кошку в кипящую смолу — это всё тоже я!
Во мне не только свет Дарьи, поэтичность Рени, отвага Удальцова, прямолинейность Углова, мягкая уравновешенность Дика. Патологическая жадность Нонки, непроходимая тупость Кэт, злобная мрачность Гориллы, презрение к человечеству Олега Изверова тоже неотделимы от меня. Я чувствую, что когда-то, может быть, очень давно, а может, и недавно я была или могла быть именно такой.
На дальних дорогах, на земле с обособленной, отдельной, очищенной от суеты жизнью я пыталась отыскать причину человеческих страданий, причину вечной, непрекращающейся войны между людьми. Но когда мою жизнь, как тело Антона, разорвало на куски, я обнаружила, что мина была внутри меня.
Мы не знаем себя. Если в нас нет ржавчины, мы убеждены, что состоим из благородного металла, а уж если ржавчина завелась, мы во всём обвиним проклятую сырость… Мы редко вглядываемся внутрь себя, зато проявляем завидную решительность в суждениях о других. Этот — ничтожество, мразь, а тот — милейший человек. Наблюдая потом, какая странная метаморфоза происходит с «милейшим человеком», который вчера ещё был прилежным рядовым тружеником, а сегодня вдруг сделался начальником, мы искренне недоумеваем: «Чёрт знает что такое! Ещё вчера он был прост и обходителен, а сегодня проходит мимо и не узнаёт!» Мы убеждены непоколебимо, что с нами-то такого не случится никогда. Мы верим, что всё подленькое и мелочное, ползающее вокруг нас, мешающее нам жить и дышать, к нам не имеет никакого отношения.
Преступления, с которыми нам приходится сталкиваться так или иначе, мы не соотносим с кругом своей жизни — они совершаются где-то и существами другой породы. Если же с нами и случается что-то нечистое, всегда находится исчерпывающее и оправдывающее истолкование этого недоразумения в обстоятельствах. А когда факты не соответствуют нашим понятиям о корнях преступности, например, нам становится известно, что учащиеся элитарной школы, дети из вполне благополучных семой, избили до смерти свою одноклассницу, что одарённый юноша, студент, чтобы избавиться от своей жены, сконструировал хитроумное устройство, убивающее неожиданно выстрелом в лицо, что кандидат наук, торопясь скорее получишь наследство, спицей пронзил сердце своей матери, мы ссылаемся на не типичность и пожимаем плечами: кто бы мог подумать! Наверно, и сами преступники, если бы им заранее, наперёд, рассказали о том, что им предстоит совершить, были бы немало удивлены и даже оскорблены.
Допуская теоретически, что корень зла — в человеке, мы относим эту премудрость на счёт какого-то абстрактного или уж, по крайней мере, другого человека.
Рассуждая о фашизме, мы ищем в толковых словарях определения его политической сущности, но теряемся в догадках, когда речь заходит о его человеческих корнях. Между тем, как бы ни грешил социалистический реализм тяготением к чёрно-белому письму, у Александра Чаковского, например, в его «Блокаде» главари немецкого фашизма — обыкновенные люди. Вот бывший торговец шампанскими винами, «человек со смазливым лицом парижского бульвардье или содержателя одного из сомнительных заведений на Александер-платц, с фатоватой улыбкой», «необразован, ленив, но тщеславен и высокомерен», «хорошо знает, кто бог и кто ему молится…». Если не ставить перед этой характеристикой страшную в своей исторической конкретности фамилию Риббентроп, мало ли