Меип, или Освобождение - Андре Моруа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он унаследовал от своей матери такое острое отвращение ко всякого рода сценам, что не мог вынести мысли о настоящем прощании. Он хотел провести последний вечер со своими друзьями в атмосфере спокойной и меланхоличной радости. Он вкушал заранее патетику этой беседы, когда двое из собеседников, ничего не зная об истинном положении вещей, бессознательно могли больно задеть третьего.
Он предавался этим мыслям, когда услыхал шаги Шарлотты и Кестнера. Он побежал им навстречу и поцеловал руку Лотте. Они дошли до конца грабовой аллеи, образующей в этом месте живописный уголок, потонувший в зелени, и сели в темноте. Сад при бледном свете луны представлял собой такую прекрасную картину, что они оставались долгое время в молчании. Затем Шарлотта сказала:
— Когда я гуляю при свете луны, я всегда думаю о смерти… Я верю, что мы воскреснем… Но, Гёте, встретимся ли мы друг с другом?.. Узнаем ли мы друг друга?.. Что вы думаете об этом?
— Что вы говорите, Шарлотта? — ответил он взволнованно. — Конечно мы встретимся. В этой жизни или в другой, но мы встретимся!..
— Друзья, которых мы потеряли, — продолжала она, — знают ли что-нибудь о нас? Чувствуют ли они все, что мы переживаем, думая о них? Образ моей матери находится всегда перед моими глазами, когда вечером я спокойно сижу среди ее детей, среди моих детей, когда они окружают меня так, как окружали бы ее…
Она долго говорила голосом нежным и печальным, проникнутым настроением этой ночи. Гёте думал, что, может быть, странное предчувствие побудило Шарлотту взять этот меланхолический тон, мало свойственный ее обычной манере. Он чувствовал, как слезы набегают ему на глаза; его охватило волнение, которого он хотел избежать. Несмотря на присутствие Кестнера, он взял руку Шарлотты. Это был последний день. Не все ли равно теперь?
— Надо расходиться по домам, — сказала она мягко, — уже поздно.
Она хотела принять свою руку — он удержал ее силой.
— Условимся, — сказал Кестнер пылко, — условимся, что первый, кто умрет из нас, даст о себе знать оставшимся в живых!
— Мы встретимся, — сказал Гёте, — в том мире или ином, но мы встретимся… Прощайте, Шарлотта. Прощай, Кестнер… Мы встретимся!
— Я думаю, завтра же, — сказала она, улыбаясь.
Она встала и ушла со своим женихом по направлению к дому. Гёте видел еще в течение нескольких секунд ее платье, белевшее в тени лип.
После ухода Кестнера, доктор бродил еще некоторое время по улочке, откуда был виден фасад дома. Он заметил как осветилось окно; это было окно Лотты. Немного позже оно вновь потемнело. Шарлотта спала. Она ничего не знала.
Романист был удовлетворен.
* * *На следующий день, возвратясь домой, Кестнер нашел письмо Гёте.
«Его уже нет, Кестнер, и когда ты получишь эту записку, его уже не будет. Передай Лотте прилагаемое письмецо. Я был очень спокоен, но вчерашняя беседа меня истерзала. Я ничего не могу вам больше сказать в эту минуту. Останься я подле вас одним мгновением больше — я бы не выдержал. Теперь я один — и завтра я уезжаю!»
«Лотта, я надеюсь вернуться, но Бог знает когда. Лотта, если бы ты знала, что я испытывал, слушая твои речи, зная, что вижу тебя в последний раз!.. Я уехал… Что навело нас на такой разговор? Теперь я один и могу плакать. Я покидаю вас счастливыми и остаюсь в ваших сердцах. Я вас снова увижу, но не завтра, а это все равно что никогда. Скажи моим мальчуганам: он уехал… Я не могу продолжать…»
Днем Кестнер отнес это письмо Лотте. Все дети повторяли печально: «Доктор Гёте уехал».
Лотта была грустна, читая письмо, и слезы появились у нее на глазах. «Хорошо, что он уехал», — сказала она.
Она и Кестнер могли говорить только о нем.
Многие удивлялись внезапному отъезду Гёте, обвиняя его в неучтивости. Кестнер его защищал с большой горячностью.
VI
В то время как друзья растроганно читали и перечитывали его письма, жалели его, представляли себе с тревогой и сочувствием, что он испытывает в своем печальном уединении, — Гёте весело шагал по красивой долине Лана. Он направлялся в Кобленц, где должен был встретиться с Мерком у госпожи Лярош.
Вдали туманная цепь гор и побелевшие верхушки скал, а внизу, в глубине темного ущелья, река, обрамленная ивами, составляли пейзаж, трогавший своей грустью.
Гордость, которую Гёте испытывал, порвав с вецларским наваждением, смягчала печаль еще свежих воспоминаний. Иногда, думая о пережитом им приключении, он говорил себе: «Нельзя ли было сделать из этого элегию?.. Или, быть может, идиллию?» Иногда он спрашивал себя, не было ли его призванием рисовать и писать пейзажи, подобные тому, которым он любовался в этот момент. «Вот что, — подумал он, — я брошу в реку мой прекрасный карманный нож: если я увижу, как он падает в воду, я буду художником; если же ивы заслонят его — я отказываюсь навсегда от живописи».
Он не увидел, как нож погружался в воду, но он уловил всплеск воды — и предсказание показалось ему двусмысленным. Он отложил свое решение.
Он дошел до Эмса, спустился по Рейну на пароходе и прибыл к госпоже Лярош. Его очаровательно приняли. Советник Лярош был светский человек, большой почитатель Вольтера, скептик и циник. Отсюда следует, что жена его была сентиментальна. Она напечатала роман, принимала литераторов и устроила из своего дома наперекор воле мужа, а быть может из протеста против него самого, место свидания для «апостолов сердца».
Гёте особенно заинтересовался черными глазами Максимилианы Лярош, красивой шестнадцатилетней девушки, интеллигентной и не по летам развитой. Он совершал с ней большие прогулки по полям, говорил о Боге и дьяволе, о природе и чувстве, о Руссо и Гольдсмите, — словом, так пышно распускал свой хвост, как будто Лотта никогда и не существовала. Воспоминание о Лотте даже придавало пикантность новой дружбе. «Это очень приятное ощущение, — записывал он, — слышать в своем сердце звучание зарождающейся любви, прежде чем отзвук последнего вздоха угасшей любви исчезнет окончательно в беспредельности. Так, отворачивая свои взоры от заходящего солнца, отрадно видеть луну, поднимающуюся на другой стороне небосклона».
Но надо было спешить обратно во Франкфурт.
* * *Возвращение в родительский дом после какого-нибудь поражения создает всегда двойственное чувство: с одной стороны, приятно сознавать себя в надежном убежище, а с другой — наступает упадок духа. Птица попробовала летать, но у нее не хватило силы; вернувшись в гнездо, она сохраняет тоску по небесному простору. Ребенок бежит от мира, требовательного и враждебного, он вновь погружается в знакомую среду; здесь он снова находит монотонность слишком знакомых ощущений, нежное рабство семьи.
Того, кто в путешествиях развивает в себе понимание условности людских интересов, удивляет, что он находит своих домашних, занятых все теми же пустыми распрями. Гёте снова услыхал дома те же фразы, которые раздражали его в детстве; его сестра Корнелия жаловалась на отца, мать жаловалась на Корнелию, а советник Гёте, не отличавшийся уступчивым нравом, захотел сейчас же засадить за изучение адвокатских дел своего сына, которому богатая фантазия мешала сосредоточиться на реальном мире.
Гёте, ненавидя печаль и чувствуя себя зараженным ею, решил, что единственным шансом спасения было взяться сейчас же за большую литературную работу. Трудность заключалась в выборе темы. Он думал о Фаусте, о Прометее или о Цезаре. Но после того, как он набросал несколько планов, написал несколько стихов, перемарал их и порвал, он понял, что ничего хорошего у него не выходит; между ним и его работой витал всегда один и тот же образ — образ Шарлотты.
Его губы хранили вкус единственного поцелуя, который он от нее получил; его руки чувствовали прикосновение ее руки, сильной и нежной, а звуки ее голоса, энергичного и веселого, раздавались еще в его ушах. Теперь, когда он был вдали от нее, он ясно понял, что она была для него всем. Как только он садился за свой стол, его душа уносилась в тягостных и бесплодных мечтаниях. Он пытался, как это обыкновенно делается, пересоздать прошлое. Если бы Лотта была свободна… Если бы Кестнер не был так добр, так достоин уважения… Если бы он сам был менее честен… Если бы у него хватило мужества остаться… Или мужества исчезнуть совершенно и уничтожить вместе со своей жизнью все мучавшие его образы…
Он повесил над своей кроватью силуэт Лотты, вырезанный из черной бумаги ярмарочным художником, и смотрел на это изображение с благоговением маньяка. Каждый вечер, прежде чем лечь спать, он целовал его и говорил: «Лотта, позволишь ли ты взять мне одну из твоих булавок?» Часто при наступлении темноты он садился перед портретом и вел вполголоса длинные беседы с потерянной для него подругой. Эти поступки, сперва естественные и непосредственные, превратились через несколько дней в пустые и печальные обряды, но в их исполнении он находил некоторое облегчение своей душевной тревоги. Этот силуэт, скверно сделанный и даже смешной, стал для него алтарем.