Меип, или Освобождение - Андре Моруа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почти каждый день он писал Кестнеру и передавал через него нежные послания Шарлотте. Он сохранял, говоря о своей любви, полушутливый, полутрагический тон, усвоенный им в Вецларе, потому что только таким образом он мог выражать, не оскорбляя Кестнера, волновавшие его чувства.
«Мы говорили, — писал он, — о том, что может происходить за облаками. Это мне неведомо, но зато я знаю, что наш Господь Бог должно быть весьма равнодушное существо, если он мог оставить вам Лотту».
В другой раз: «Я не снился Лотте? Я очень обижен, я хочу, чтобы она видела меня во сне этой же ночью и ничего бы вам об этом не сказала».
Иногда им овладевали досада и гордость: «Я не напишу вам раньше, чем буду иметь возможность объявить Лотте, что меня любит другая, и притом сильно любит».
После некоторых попыток он должен был признать, что не в состоянии взяться за работу на интересовавшие его раньше темы. Писать о Лотте, написать произведение с Лоттой в роли героини — это было единственным, на что он чувствовал себя способным.
Но, несмотря на то, что он обладал многочисленными материалами, — его дневник, его воспоминания, его еще столь яркие ощущения, — он столкнулся с огромными трудностями. Сюжет был слишком скудный: молодой человек приезжает в город, влюбляется в девушку, обрученную с другим, и отступает перед затруднениями. Разве этого достаточно для книги? Почему герой уезжает? Все читательницы порицали бы его за это. Если бы он на самом деле любил, он бы не уехал. В действительности, Гёте уехал, потому что стремление к искусству, воля к творчеству оказались сильнее его любви. Но кто, кроме художника, понял бы это побуждение? Чем больше он об этом думал, тем банальнее и беднее казалась ему эта тема, тем неспособнее он себя чувствовал к ее обработке, тем сильнее становилось его отвращение ко всякой литературной работе.
В середине сентября Кестнер сообщил ему поразительную новость. Молодой Ерузалем, этот красивый меланхоличный юноша, так часто гулявший при лунном свете в голубом фраке и желтом жилете, прозванный в шутку Влюбленным, покончил с собой выстрелом из пистолета.
«Несчастный Ерузалем! — ответил Гёте. — Новость была для меня ужасной, неожиданной… Люди, ничем не наслаждающиеся, потому что они сражены собственным тщеславием и склонны поклоняться кумирам, — вот они-то и виноваты в этом несчастье и в несчастье всех нас. Чтобы черт их побрал, друзья мои! Бедный юноша… Когда я, возвращаясь с прогулки, встречал его при лунном свете, я говорил: «Он влюблен», и Лотта должно быть вспомнит, что я смеялся… Я очень мало беседовал с ним. Уезжая, я взял одну из его книг, которую буду хранить на память о нем до самой смерти».
События чужой жизни всегда вызывали у Гёте искреннее волнение, если они представляли собою возможные, но еще не реализованные эпизоды его собственной биографии. Он отнесся к самоубийству Ерузалема с почти болезненным любопытством. Он чувствовал, что будь он сам немного иным, лишенным некоторых черт своего интеллекта, — он был бы склонен к такому же отчаянию. Но он особенно заинтересовался этим потому, что, узнав о событии, он сразу подумал: «У меня есть развязка». Да, герой его идиллии мог, и даже должен был покончить самоубийством. Смерть — только она вносила элемент трагического величия, недостававшего его приключению.
Он попросил Кестнера узнать все подробности этой истории и сообщить их ему, и Кестнер выполнил это не без таланта.
ФРАНКФУРТ
VII
Собственный вецларский дневник и рассказ о смерти Ерузалема дали Гёте начало и конец для хорошей книги. Обе эти истории были подлинны. Чтобы произвести впечатление, достаточно было естественно все описать. И в этом описании почувствуется самая искренняя и яркая страсть. Роль воображения будет низведена к минимуму. Гёте всегда к этому стремился. Он был спокоен. Ему нравился сюжет. Но все-таки он не мог приняться за работу и продолжал витать в своих мечтах.
Чтобы писать, ему всегда нужна была мгновенная вспышка, при которой, как в блеске молнии, он мог бы внезапно увидеть все произведение целиком, не имея времени рассмотреть детали. На этот раз такой вспышки не было. Его любовь к Лотте? Смерть друга? Но почерпнутые из разных источников, эти два эпизода не укладывались друг с другом. В характере персонажей дневника не было ничего, что предвещало бы драматическую развязку. Лишенная ревности доброта Кестнера, здравая простота Лотты, ее веселость, безмятежный характер и любопытство Гёте — эти черты делали невозможным самоубийство героя. Он тщетно старался себе представить сцены, которые могли происходить между г-жой Герд и Ерузалемом, его размышления перед смертью. Надо было перелепить характеры, сплести другую цепь событий. Но события странно связаны между собой. Как только касаешься одного, вся группа распадается. Тогда невольно думаешь, что существует одна лишь истина, и если ее немного сместить в сторону, даже мягкими и осторожными движениями, то бесконечное количество возможностей начинают осаждать воображение.
Снова Гёте не мог обрести спокойствие. Чудовищное нагромождение проектов и планов обременяло его утомленный мозг. Порою казалось, что он улавливал формы неопределенные и прекрасные, но они тотчас же рассеивались; подобно беременной, измученной своим животом женщине, он тщетно искал положения, в котором обрел бы отдых. Чтобы узнать детали драмы, он совершил путешествие в Вецлар. Он увидел дом, в котором покончил с собой юноша, пистолеты, кресло, кровать. Он провел несколько часов с Шарлоттой. Счастье обрученных, казалось, было полным. Даже память о прежних вечерах как будто исчезла из этой жизни, такой спокойной и размеренной. Гёте почувствовал себя очень несчастным и одиноким. Его любовь проснулась. Сидя на диване Тевтонского дома и глядя на Лотту, кроткую и свежую, он сказал себе: «Ерузалем был прав. И у меня тоже, быть может, хватит силы…» Но Гёте остался Гёте и спокойно вернулся во Франкфурт.
Родительский дом показался ему еще более печальным, чем всегда. День свадьбы Кестнера приближался. Ночью в своей одинокой комнате, в своей «бесплодной» кровати, Гёте представлял себе Шарлотту в супружеской спальне, в сорочке, украшенной голубыми лентами, причесанную на ночь, очаровательную и целомудренную. Желание, ревность мучительно не давали ему спать. Человеку, для того чтобы жить, необходимо созерцать перед собой блестящую точку, цель, к которой он направляется. Но на что ему оставалось надеяться? Он видел себя обреченным на существование маленького адвоката или чиновника в этом городе, ограниченная буржуазия которого будет всегда ненавидеть его фантазии. Его ум, обладающий (он это знал) способностью к творчеству, истощится в составлении прошений или глупых жалоб. Он имел основания думать без излишней скромности: «Я буду жить здесь, как исполин, окруженный карликами. Он видел себя похороненным заживо. Все спутники его молодости расставались с ним. Его сестра Корнелия собиралась выходить замуж. Мерк уезжал в Берлин. Скоро Шарлотта и ее муж покинут в свою очередь Вецлар. «А я остаюсь один. Если я не женюсь или не повешусь, то можете сказать, что я очень дорожу жизнью», — писал он Кестнерам. И немного позже: «Я странствую по безводной пустыне».
Он начинал думать, что часто причиной самоубийства является потребность человека, ведущего монотонную и скучную жизнь, удивить самого себя и даже развлечь себя необычайным поступком. «Любовь к жизни, — размышлял он, — обусловлена тем интересом, с которым относишься к правильному чередованию дня и ночи, времен года, и ко всем удовольствиям, связанным с этим чередованием. Когда этот интерес исчезает, мы смотрим на жизнь как на тягостное бремя. Один англичанин повесился оттого, что ему надоело каждый день одеваться и раздеваться. Я слышал, как один садовник воскликнул с тоской: «Неужели мне суждено будет вечно смотреть, как эти пасмурные облака несутся с запада на восток». Симптомы пресыщения жизнью среди мыслящих людей встречаются гораздо чаще, чем это думают… Что касается меня самого, то я без всякого волнения думаю о том, что мне может еще предстоять в жизни. Другая Фредерика, которую я покину? Другая Лотта, которую я забуду? Нелепая карьера адвоката во Франкфурте?.. Поистине, было бы естественнее и мужественнее отказаться от этих прекрасных перспектив. И, вместе с тем, когда размышляешь о способах самоубийства, то видишь, что идея исключить себя из числа живых настолько противоречит природе человека, что он прибегает для достижения такого результата к механическим средствам. Когда Аякс[13] прокалывает себя мечом, то эту последнюю услугу оказывает ему тяжесть его тела. Прибегая к огнестрельному оружию, человек убивает себя не непосредственным жестом. Единственное подлинное самоубийство, это самоубийство императора Отона[14], вонзившего собственной рукой кинжал в сердце».