Мать извела меня, папа сожрал меня. Сказки на новый лад - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром кот сказал:
– Надо что-то делать.
– Сейчас опять пойду за ним и разорву на куски, – устало сказал пес.
– На кой черт нам сдался этот Одюбон, – вздохнул кот. – Что целиком, что по кускам. Нам нужна прекрасная наша сестричка Пеликаничка.
– Может, царевича Ивана позвать? – предложил пес.
– Только время попусту потеряете, – проворчала Баба-Яга. – Эвон теперь и царевна при нем, и дворец. Хоть бы вспомнил о нас когда, позвонил али написал, так ведь не дождешься. Никакого толку от него.
– Вот что, – объявил кот. – Посадим-ка мы нашу маленькую Пеликаничку в печку!
– Мою доченьку? В холодную печку?
– Зачем в холодную? – обиделся кот. – Разогреем градусов до, скажем, двухсот пятидесяти, ну и посадим… всего на полчасика.
– На полчасика? – спросил пес.
– Эта печка сто лет уж как не топилась, – сказала Баба-Яга.
Все-таки сделали они по совету кота – а что им еще оставалось?
Разогрели печку, чтобы тепло было, но не жарко, и осторожно положили туда Пеликаничку.
– Ох ты дитятко мое горемычное, – причитала Баба-Яга. – Бело личико не сожгите, красный клювик-то не сломайте.
И стали они ждать.
– Уже минуло полчаса? – то и дело спрашивал пес.
– Нет еще, – отвечал кот.
Наконец полчаса прошло, Баба-Яга открыла заслонку, и Пеликаничка, прекрасная как прежде, вышла оттуда и упала в их объятия. Живая.
После того случая Баба-Яга, как и прежде, летает по небу в своей ступе, управляя пестом. Только вместо помела возит с собой ту самую вторую лампу, которая освещает то, что люди не знают, не стремятся или не хотят знать. Если ей случается встретить человека, она спускается и светит лампой над ним – и тогда он видит, какие удивительные птицы и звери живут на земле, как бесценна их неповторимая таинственная красота, и понимает, что вредить им просто недопустимо, потому что они дороже старых замков или золотых каменьев, добытых из-под земли.
Правда, Бабе-Яге удается просветить всего несколько человек за день.
Однажды она осветила лампой семерых, но обычно ей попадается гораздо меньше народу.
Нужны тысячи лет, может, даже десятки тысяч, чтобы все увидели мир в этом свете.
Как-то вечером Баба-Яга вернулась домой, очень усталая, собрала свое маленькое семейство – пса, кота, Пеликаничку – и сказала:
– Касатики мои, у меня ведь силушка-то волшебная есть еще. Может, вы в человеческом обличье жить хотите? А то ведь думают, заколдованные вы. Хотите, я вас сейчас в людей превращу?
Кот и пес ей ответили, а Пеликаничка с того самого дня, как очнулась от смерти, немая стала. Пес и кот хором сказали:
– Нет!
***Лет двадцать назад, исследуя для одной книги острова Флорида-Киз, я узнала, что Джон Джеймз Одюбон, известный орнитолог и художник, уничтожил огромное количество птиц. (А может, это всем давно известно?) Он без устали убивал просто из спортивного интереса, и мог бы истребить обитателей нескольких мангровых островов просто потому что… потому что, начав, уже трудно остановиться. Я всей душой желаю, чтобы кара истории настигла его. И Баба-Яга в этом смысле может оказаться очень полезной.
Некоторые лингвисты утверждают, что часть ее имени, «баба», происходит от слова «пеликан». А сам пеликан – яркий персонаж многих легенд. Вернувшись к гнезду и обнаружив, что птенцы мертвы, пеликан рвет себе грудь и оживляет их собственной кровью.
Баба-Яга – самое удивительное создание русского фольклора, ее поведение совершенно непредсказуемо. В этом рассказе она становится доброй, печальной и даже, наверное, трагической фигурой.
– Дж. У.
Джонатон Китс
Страсть
Перевод с английского Максима Немцова
Россия. «Снегурочка»
Помнят еще старожилы те времена, когда у этой страны была зима, и один год сменялся другим без помех. Выпадет первый снег – и люди бросают поля под паром, идут в лес дрова рубить. А там и дня не пройдет – ползут слухи: дескать, ее видали.
Нет, не знакомая – лично с нею никто не знался, то есть ни кума она им была, ни сватья. Но имя ей придумали еще во время оно и между собой ее так называли, как мужчины о девушках обычно говорят. Прозвали ее Страсть.
И всегда рассказывали одно. Выйдет крестьянин на росчисть, костерок себе разведет для тепла – вдруг чует: дунуло на него слегка из теней под буреломом. Потом видит: два глаза небесно-серые за ним смотрят. Так она всегда и появлялась – та девушка, которую они звали Страсть. Мужики давай ее подманивать наперебой, чтобы к нему одному поближе подошла, не к другим. А она всегда поодаль держится.
Не из скромности, ясно: сама-то в чем мать родила ходит, кожу только снежком припорошит, а то и просто ледком подернет. Да и не позаигрываешь с нею особо: городские-то барышни свои изъяны скрывают тем, что ухажеров своих стравливают, и те давай друг к другу придираться, а у Страсти никаких огрехов не наблюдалось. Из-за костерков своих они ее зовут, а она будто и не знает, как им на зов ответить.
Понимала ли, чего им от нее надобно? Всякий год эхом прежнего в ушах звучал. Она же, просыпаясь в первом снегу, припоминала не то, что было с ней прежней зимой, – помнила лишь тягу, что ни к чему ее так и не привела.
Как все началось, она видела – кто ж скажет, когда, – в дремучих лесах, где жила целую вечность. Такая же девушка – груди крутые, что снежные вершины под вьюгой волос, – рука об руку вышла с мужчиной на широкий луг, они обнялись и как бы слились под единой кожей. Потом – его слова, ее слезы. Трещина, дрожь. Они баюкали друг друга, словно были друг другу ранами.
Знай Страсть такое слово, чай, назвала бы любовью. А то и ненавистью, будь та ведома ей и приди ей это слово в голову, пока она смотрела, как пара пререкается. Но слов у нее не было, язык ей – не поводырь. А стало быть, она лишь баюкала онемелую свою плоть и грезила, каково это будет…
Что? Чувствовать? Желать? Как? Кто поистине одинок, даже если никогда не один? И потом, после, каждый год, под покровом зимы замирала она на самой кромке человечности. И мужчины манили ее переступить порог.
Всю зимнюю пору они умоляли ее, пока она не выходила наконец слишком близко к огню. И когда иней на ней тек струйками, с ним таяла и она – растекалась чистой водой. А потом холодная свора зимы бросалась за ней в погоню, текла вниз по реке сквозь запретную чащу, в неведомое. Из-под снега пробивался новый весенний родник. И труд начинался сызнова – круг сева и жатвы, что поглощал всех почти круглый год. Столько работы – надо же хлеба на стол. Праздным царь лишь одному крестьянину дозволял остаться – тому, кто выманивал Страсть из-под сени леса. Такова была его награда за рвение, чтоб закончилась зима.
Каждый год мужчины все рьянее старались навязать Страсти ее судьбу. Пели ей, на скрипице или дудочке играли. Стоило лишь раз им увлечься ею – и больше не услышишь в кабаке от них сальностей про вьюгу ее волос, про груди эти крутые, что как снежные вершины. Каждый только о себе думал.
Однакож, чем сильней тужились они, тем упрямей она к ним не выходила. Царь же смотрел, как подданные его льстят и подкупают Страсть, лебезят перед нею даже больше, чем перед его величеством. Раньше-то зимою отдыхали, а теперь она стала докучливее сева – трудов много, а пожнешь что? Для всех, кроме того, кто подманивал Страсть и выводил ее, – еще девять месяцев потуг.
Гам стоял зимой такой, что ушам больно: всякий музыку играет, как умеет, пляшет, хлеб, мед и золото сулит. Страсти и не понять уже, в какую сторону смотреть, а уж кого в соблазнители себе выбрать – и подавно. Был год, когда повлеклась она к тому крестьянину, у кого рог трубил громче: приняла она, душа простая, рев этот за силу его желанья. В другую зиму пошла за тем, кто плясал так, что глаз не отвести: решила, дурочка, что эдак вот тонко он чувствует. А то была пора, когда склонилась она к тому, у кого товар лучше: понадеялась, бестолковщина, что это щедрость в нем говорит.
После она уже совсем забыла, чего желала отыскать среди людей. Зимою возвращалась – ежегодный обряд – и бушевала, ища побольше, получше… чего? Она уже не робела. Заваливала костры, хоронила селян под своими покровами снега. Люди звали ее жестокой – уже не дурочкой простодушной – и не понимали, отчего она стала так похожа на них.
Тот год зима растянулась – апрель, май, июнь, июль. К августу уже для тепла жгли дни календарей. Царь повелел: тому, кто низвергнет ее, никогда больше не придется работать. Но те, кто некогда глотки друг другу рвали, лишь бы ее подманить, теперь лишь упрашивали: только уйди. Рога и дудочки забросили, голоса слились в один: «Провались ты, Страсть! Пошла прочь! Уходи! Вон!»
Сентябрь, октябрь, ноябрь. Зима увела в другую зиму. Царские охотники расставляли на Страсть капканы. Стреляли наповал, а заряды лишь тонули в снегу. Декабрь, январь, февраль, март. Месяцы теряли смысл, годы – счет. Какие уж тут слова? Время отмерялось лишь мучительным наступленьем голода. Люди уже томились по смерти.