Я никогда и нигде не умру. Дневник 1941-1943 г - Этти Хиллесум
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
S. полностью принадлежит мне, принадлежит настолько, что, отправься он завтра в Китай, – буду чувствовать его рядом, жить в его сфере. Когда в среду увижу его, буду очень рада, но уже не стану с ожесточением считать дни, как на прошлой неделе. И Хана[6] я уже не спрашиваю сто раз в день: «Ты меня еще любишь?», «Ты меня еще действительно любишь?» и «Желанней ли я всех других?» Это тоже была форма цепляния, физического цепляния за нефизические вещи. А теперь я живу и дышу, словно сквозь собственную «душу», если можно еще использовать это дискредитированное слово.
Сейчас мне стали ясны слова S., сказанные во время моего первого посещения. «Что находится здесь (и он показал на голову), должно прийти сюда (и он показал на сердце)». Тогда мне было не вполне понятно, как должен происходить этот процесс, но это произошло. Как? Не могу передать. Он передвинул на нужные места те вещи, которые уже существовали во мне. Все частички лежали вперемешку, а он соединил их в осмысленное целое. Как он это сделал, я не знаю, это его дело, так сказать, его профессия, не напрасно ведь о нем говорят как о «магической личности».
Среда [19 марта 1941]. Ловлю себя на потребности в музыке. Меня нельзя назвать немузыкальной, музыка, когда слышу ее, всегда захватывает меня. Но обычно мне не хватало терпения, отложив все в сторону, специально послушать музыку. Мои интересы всегда были и до сих пор остаются обращенными к литературе и театру, то есть к тем областям, где я могу сама продолжать мыслить. А теперь, на этом этапе моей жизни, музыка начинает сильно притягивать меня, я снова способна забыться, отдаться ей. И прежде всего это ясная, серьезная классика. Мне не по душе раздробленность современной музыки.
9 часов вечера. Господи, помоги мне, дай силы на эту тяжелую борьбу. Его рот, его тело были сегодня так близки, что их невозможно забыть. Не хочу отношений с ним. Хотя все идет к этому, но я этого не хочу. Его будущая жена живет в Лондоне одна и ждет его. Но связывающая нас с ним нить мне тоже дорога. Теперь, постепенно становясь более «цельной», чувствую, что, по сути, я очень серьезный человек, не понимающий шуток с любовью. Хочу, чтобы в моей жизни был один-единственный мужчина, хочу вместе с ним что-то создать. Все прежние многочисленные приключения и романы, в общем-то, делали меня только несчастной и внутренне изорванной. Просто я никогда достаточно серьезно, сознательно не сопротивлялась этому, и любопытство всегда оказывалось сильней. Но теперь, когда силы во мне сконцентрировались, они начали препятствовать и моему авантюризму, и обращенному на многих чувственному любопытству. Собственно говоря, это ведь только игра, и можно интуитивно, не вступая в близкие отношения, почувствовать, что за человек рядом с тобой. Но, Господи, как же это теперь становится трудно. Его рот сегодня был так мне мил и так близок, что я нежно коснулась его губами. И эта по-деловому начавшаяся борьба закончилась тем, что мы покоились в объятиях друг друга. Он не поцеловал меня, только один раз быстро, сильно укусил за щеку. Но самым незабываемым для меня было, когда, вдруг опомнившись, он совсем робко, с почти неловкой застенчивостью и тревожным ожиданием в голосе спросил: «А рот, не показался он вам неприятным?» Вот, значит, это его слабое место. Борьба со своей чувственностью, проявившейся в тяжелом, удивительно выразительном рте. И боязнь этим ртом нагнать на другого страх. Трогательно. Однако мой покой исчез[7]. Потом он еще сказал: «Рот должен был бы быть меньше». И показал на правую сторону нижней губы, которая, описывая дугу, странно выдавалась из уголка рта; кусочек, вышедший из-под контроля. «Встречали вы когда-нибудь что-нибудь такое же упрямое? Ничего подобного никогда не увидишь». Я не запомнила в точности его слова, но затем снова слегка дотронулась до этого упрямого кусочка губы. По-настоящему я его не поцеловала. С моей стороны нет истинной страсти. Он мне бесконечно дорог, и мне бы не хотелось испортить это теплое, глубокое человеческое чувство какими-либо отношениями.
Пятница, 21 марта [1941], половина девятого утра. Если честно, мне сейчас вообще не хочется ничего писать, потому что чувствую себя такой легкой, светлой, радостной, что в сравнении с этим любое слово кажется свинцовым. Однако эту внутреннюю радость для своего загнанного, беспокойно бьющегося сердца мне пришлось сегодня утром отвоевывать. Ополоснувшись ледяной водой, я еще очень долго оставалась лежать на полу в ванной комнате, пока полностью не успокоилась и не обрела состояние, которое можно обозначить словом «боеготовность», и в предстоящем «бою» получила спортивное, волнующее удовольствие.
Кажется, я уже подавила в себе это смутное чувство страха. Жизнь на самом деле тяжела, борьба идет каждую минуту (только не преувеличивай, дорогая!), но борьба притягивающая. Раньше я заглядывала в хаотичное будущее, потому что не хотела непосредственно перед собой видеть правду. Как избалованный ребенок, хотела все получить в подарок. Иногда меня посещало некое очень расплывчатое чувство, что в будущем я «смогла бы кем-то стать», совершить что-то «большое», а иногда – сумбурный страх, что исчезну, не оставив следа. Постепенно начинаю понимать, откуда это идет. Я отказывалась касаться непосредственно передо мной стоящих проблем, отказывалась последовательно продвигаться в будущее. А сейчас, когда каждая минута наполнена, до краев наполнена жизнью и испытаниями, борьбой, победами, поражениями, а потом снова борьбой и редким покоем, сейчас я больше не думаю о будущем. Это значит – мне безразлично, совершу я что-то большое или нет, потому что внутренне я уверена: что-то из этого да выйдет. Раньше я все время находилась как бы в подготовительной стадии, чувствовала, что все проделанное мною еще «ненастоящее», а лишь подготовка к чему-то другому, «большому», истинному. Но теперь этого нет. Живу сегодня, в эту минуту, жизнь наполнена смыслом и стоит быть прожитой; и если бы я знала, что завтра должна умереть, сказала бы: «Хотя и очень жаль, но так, как это было, – было замечательно». Правда, однажды я уже это теоретически объявляла. Я помню, это было летним вечером с Франсом на террасе «Рейндерс»[8]. Но тогда я так говорила больше от усталости. В смысле: «Ах, знаешь, если бы завтра все кончилось, меня бы это сильно не тронуло, так как мы уже знаем, что такое жизнь. Пускай только в воображении, но мы все уже испытали, и поэтому не будем судорожно цепляться за эту жизнь…». Думаю, что-то в подобном тоне. Мы чувствовали себя изнуренными, очень старыми и мудрыми людьми. Но все изменилось. А теперь за работу.
Суббота [22 марта 1941], 8 часов вечера. Я не должна расставаться с этой тетрадью, то есть с самой собой, иначе мне будет плохо. Каждый момент существует опасность потеряться, совсем заблудиться. По меньшей мере, сейчас мне кажется именно так. Но, возможно, все это просто от усталости.
Воскресенье, 23 марта [1941], 4 часа. И снова все запуталось. Хочу чего-то, сама не знаю чего. Внутри меня вновь подозрительность, беспокойство… И от сильного напряжения болит голова. С некоторой завистью вспоминаю оба минувших воскресенья: дни лежали передо мной, как открытые, просторные равнины с ничем не заслоненной перспективой, и я свободно шагала по ним. А сейчас я снова в дебрях.
Это началось вчера вечером; беспокойство исходило из меня, как чад из болота.
Вначале решила заняться философией, потом нет, все же лучше эссе о «Войне и мире», или нет, моему настроению больше подходит Альфред Адлер. В результате я оказалась с индусскими любовными историями. Скорее это все же было сражение с естественной усталостью, которой в конце концов я с мудрым благоразумием предалась. А сегодня утром все пошло хорошо. Но когда потом я ехала на велосипеде по Aполлолан, снова напала тоска, недовольство, ощущение пустоты, неудовлетворенность и бесцельные раздумья. В этот момент я вновь попала в болото. И даже мысль, что это тоже пройдет, на сей раз не приносит никакого успокоения.
Понедельник [24 марта 1941], 9.30 утра. Наскоро сделаю лишь одну небольшую запись между двумя фразами моей темы. Странно, но все же S. остается для меня каким-то чужим. Если мимоходом он своей большой теплой рукой погладит мое лицо или изредка неподражаемым жестом кончиками пальцев дотронется до моих ресниц, во мне тут же возникает протест: «Кто тебе сказал, что ты можешь так запросто это делать, кто дал тебе право прикасаться ко мне?» Кажется, сейчас я понимаю почему. Когда мы первый раз боролись друг с другом, я восприняла это как что-то забавное, спортивное, хотя и неожиданное, я сразу вошла «в курс дела», подумав: «Ах, это наверняка относится к лечению». Так это и было, он подтвердил мне это позже, рассудительно констатируя: «Тело и душа едины». Я, конечно, в тот момент эротически была очень взволнована, но он оставался таким деловым, что я быстро совладала с собой. А когда мы затем сидели друг напротив друга, он спросил: «Послушайте, надеюсь, вас это не возбуждает, в конце концов я же буду к вам везде прикасаться», и в виде пояснения коротко дотронулся руками к моей груди, рукам, плечам. Я подумала тогда примерно так: «Да, дорогой, ты ведь, черт возьми, должен хорошо знать, как я чувственна, возбудима, ты сам мне об этом говорил. Ну ладно, все-таки порядочно с твоей стороны, что ты в этом так откровенен со мной, а я уж постараюсь с собой справиться». Он еще сказал тогда, что я не должна в него влюбляться и что вначале он всем и всегда это говорит. Как-никак проявил свою ответственность, хотя мне от этого стало немного неприятно.