Последний гетман - Аркадий Савеличев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теплов не зря же носил такую фамилию: был сыном придворного истопника. А истопники, при громадном печном отоплении дворцов, которые к тому же частенько горели, были люди своеобычные. Наводившие мистический ужас. Если даже быстрая на ногу Императрица Елизавета почитала своего личного истопника – вальяжного Васеньку Чулкова – пожалуй, больше, чем канцлера Бестужева, так не лучше была и вечно мерзнувшая, расплывшаяся Анна Иоанновна. Несть числа, кого руками Бирона казнила – истопника не трогала. Потому и смог сын его Гришаня учиться, и даже весьма изрядно, под крылом незабвенного Феофана Прокоповича. Сметлив и проворен был Гришаня, чтил завет: «Чтоб теплела жизня твоя, прислоняйся к самой горячей печке». А уж куда горячей боярин Волынский! После Феофана еще и за границу послал, в немецких университетах ума набираться. Вернулся Гришаня уже готовым секретарем великого канцлера. Жаль, маловато им в совместности довелось поработать. Слишком гордого боярина вскоре четвертовали, отец истопник от пьяного угару взял да и помер, а сын в ужасе бросился искать новую печку. Поначалу на захудалом дворишке цесаревны Елизаветы; как чуял – не зря. На счастье его, вскорости померла о всех своих шести пудах и Анна Иоанновна, а после некой холодной дрожи и новая печка нашлась: малороссийская. Именем Алексеюшка, если на голосок воспрянувшей из небытия дочери Петра Великого. Первого камергера, его сиятельства, если на голос прозябшего человека.
Алексей Разумовский знал всю малороссийскую необразованность и чтил ученость сына истопника, который душой и телом прислонился к новой возгоревшейся печке. Потому после поучительных подзатыльников и наказал младшему брату:
– Свое житейское тепло – да от Теплова бери!
Поднатерпевшись всего в свои молодые годы, Гришуня, ставший к тому времени Григорием Николаевичем, адъюнктом Российской Академии, свою ученую печь раздул до полной жароносности. Так что Кириле Разумовскому, уже растившему усишки, не только на фрейлин – и на молочниц петербургских заглядываться было некогда. Справа огревает всякими науками Теплов, а слева всякой дуростью и другой учитель – истинно Ададуров!
Василий Ададуров хоть и был из потерявших корни дворян, но тоже имел потребу прислониться к возгоравшейся печке. Жизнь – она такая. Хоть и при Академии. На трехстах рублей годовых… Хоть и в адъюнктах, как и Теплов, пребывая. При нищем профессоре, который и сам-то больше четырехсот не получал. Возрадуешься, коль такое место объявилось.
Так вот два адъюнкта Императорской Академии наук и взялись за неуча Кирилку Розума, только что с легкой руки старшего брата получившего фамилию Разумовского.
Руки, по строжайшему наказу камергера, были не из легких. По правой – хлесть линейкой:
– Геометр – он должон линию держать! По левой – хлесть линьком:
– Философия – она наук наука! Зри в корень,
А зреть ему хотелось в окно, из-за которого, даже зашторенного, неслось:
– Молочко несу… моло… денькое!…
Из другого, зашторенного на другую сторону, во двор, откликалось как назло:
– Сбитень… тите… титень!…
Кирилл ни с того ни с сего начинал отвечать урок:
– Титень, сиречь титя… сиречь татенька татки-на… незнаемо, як было у Дидро, як быцца у якого-то Нютона…
– А вот так-як! – останавливал учительский линек.
– В младости у них тоже была милейка-линейка! – другой, уже подпухшей руке попадало.
Он прятал отъевшиеся на братниных хлебах руки под учебный стол. Старший брат не поскупился: дом на Васильевском острове был со всей обслугой – с поварней, с гувернерством и с таким вот лихим учительством, при совершенно пустом классе. Только два кресла для учителей, столик гладко натертый, стулец дубовый при нем да на глухой стене доска черная, при рыжих писучих камнях в проколоченном ящике. Сиди и не ее-рись! А из-за шторен все то же:
– Молочко… чко!…
– Сбитень… титень!…
Вот и учись. Кирилл назло и руки перестал прятать под столешницу. Что руки – душа опухла. Слышно – зашептались учителя:
– Никак заучился?
– Замучился, лучше скажи…
Им пиво полагалось для удобства учения. Между кресел еще один столец стоял, с глиняным жбаном и двумя простыми, глиняными же, кружицами. Пока учителя передыхали после науки, Кирилл потирал руки и ехидно посмеивался. Что линьки-линейки -* давно ли с хохлацкой братией на батожье дрались! Один пастушонок – при телках, другой – при козах, третий – при бычках, уже заостривших даже козам на потребу красные писала – не в пример этим из камня выточенным. Стада мешались, в один непотребный гурт сбивались. Батожье-то не только по бычьим писалам ходило – и по пастушьим за милую душу.
Нашли чем пугать. Шепчутся:
– Неучу-то дать пивца?
– А какого пивца нам даст его сиятельство?.. Нет, не хотелось Кирилке подводить под батожье
своих учителей. И учился исправно… и научился свои нужды потихоньку справлять. Учителя-то хоть и жили на всех харчах, а тоже люди: в трактир ли, к трактирщицам ли – надо сходить?
Вот так-то, безгрешные адъюнкты. Когда мало-мало наладилось ученье, Кирилл все чаще стал оставаться один на один с петровским застарелым инвалидом. Не то дядька, не то сторож ночной… Душа-человече. Живя до сей поры при брате – как не скопиться в карманах того-сего… Негоже забывать своего стража.
– Дядько сержант?.. А, Прохор? Откликался с лавки:
– Девку, что ль? Уточнял:
– Не девку, а молочницу. Лучше эту – сбите… ти-тещину!
Хорошо скалился беззубым ртом Прохор. Одно, окромя «манерки», и просил:
– Ты только меня не выдавай. Смотри, егенал!
– Смотрю, сержант, а как же, – с должным почтением принимал Кирилл генеральское звание.
В мягких чухонских чунях ходили и сбитенщицы и молочницы – неслышно. С месячишко похихикивали над учителями, которые и сами-то на утренней зорьке возвращались. Но не всегда же. Бывало, и при своих комнатах оставались. Теплов к тому ж оженился – чего ему каждый день по трактирам шастать? Сказано – быть неотлучно при младшем брате его сиятельства, он и не отлучался без надобности. Да ведь жена-то тоже, поди, к себе требовала? График у него какой-то установился. С помощью сержанта Прохора без труда вычислил Кирилл – шла впрок наука! – недельную арифметику: вторник, четверг да воскресенье Господне. Арифметику они с учителями, считай, уже осилили.
Но в арифметике ли, в геометрии ли – бывают сбои, свои косые линии…
Сбилось-скосилось однажды. Слишком уж хорошу сбитеныцицу подбил на ночной разбой сержант Прохор. Затрудились чересчур. Заспались. Учителя в класс – ученика нету! Переполошились – не занемог ли. Не дожидаясь гувернера, сами к нему нагрянули. А он-то, он-то!…
Осень наступала уже глубокая, жарко топили печи. От духоты ли, от чего ли еще – совсем растелешился ученик, а еще жарче пылала сонными телесами сбитенщица ли, молочница ли, коя за окном уже давно примелькалась… Рты учительские как раскрылись от удивления и гнева – будто баб трактирных не видывали! – так и не могли закрыться, не зная, то ли караул кричать, то ли за линьком бежать. Может, и сотворили бы что, не прибеги на выручку уже опохмелившийся сержант Прохор. Он-то и понес главную науку:
– А хорош-ши ш-шиши! Дак молоденькие… Когда я молоденькой-то был – ого, сам батюшка Петр от грехов причащал, требовал только: «Ты бомбардируй, Прохор, как след. Если крепость не сдается – с ней что делают?..» Да-а… Само собой, ответствую: «Слушаюсь, господин бомбардир! Рад стараться… бомбардирую!…» То-то. Эка невидаль! Ученье? Оно проспится, поди. Вы, господа адъюнкты, сходите пока в трактир, а я на часах постою, чтобы ненароком его сиятельство не нагрянул. Не дай бог! Мне, старому, под зад, да и вам-то, господа адъюнкты, несладко придется, поди, вытурят, без всякого жа-алованья?..
Так хорошо изъяснил все старый, бывалый сержант, что учителя тихо-тихо убрались прочь, словно тоже были, в чунях. Дойди-ка этакое приключение до ушей его сиятельства!
Ведь как знал старый сержант: именно в этот день, осердившись, видно, на Государыню, вздумалось плохо проснувшемуся камергеру навестить брата. На ком же и сорвать злость, как не на младшеньком?
Как ни заговаривал сержант Прохор беззубым похмельным ртом зубы его сиятельству – не заговорил. Как ни загораживал в низких поклонах дорогу, нарочно пошумливая, – не загородил. Куда там! Что-то почуяло его сиятельство, ринулось в класс – никого, конечно, там не нашло, вышибло ногой двери и одного, и другого учителя – и там пусто, ну уж опосля прямиком в спаленку к младшенькому…
Хоть и осень была, а зимние рамы еще не вставляли – полетели нагишом и братец, и молочница, на лету уже кричавшая:
– Свят, свят, свят!…
– Я в твои годы… сопливый, еще и баб не знал… срачицы подотрите…
Старому сержанту тоже перепало под зад – так и слетел с лестницы к нагишам, пробиравшимся в дом, ведь день-деньской уже был, окрест глазели все. Да под такой голосище: