Жизнь художника (Воспоминания, Том 2) - Александр Бенуа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот пример показывает, до какой степени я был "предрасположен к культу Эроса", о других подобных случаях я умолчу. Однако, к тому же разряду явлений можно отнести и мое обожание некоторых изображений, и в первую голову композиций Ф. П. Толстого к поэме "Душенька", о чем я уже повествовал. Я продолжал не иметь никакого представления, "в чем тут дело" и даже не подозревал, что вообще "какое-то дело" может быть, и однако, упивался, глядя на то, как, например, Душенька сходит, "вся голенькая" в купальню или как она лежит без единого покрова рядом со своим супругом. Не мог я оторвать глаз и от изображения некоторых античных и новейших статуй.
Чувства эти я скрывал, смутно догадываясь, что это нечто, не совсем дозволенное. Любопытно, что при этом я обнаруживал полное безразличие к полу и даже к возрасту. Мне одинаково нравились девочки и мальчики и даже бородатые люди или великолепные герои в шлемах. Не надо при этом думать, что я был каким-то развращенным ребенком и что, скажем, при виде таких изображений я впадал в болезненные трансы. С другой стороны, я солгал бы, если бы стал утверждать, что они действовали на меня "только в художественном смысле". Мне нравились их плечи, ноги, торсы, руки и я был уверен, что коснуться до всего этого было бы необычайно приятно. Тут действовал "зов плоти" в самом своем первобытном смысле. Прибавлю еще, что я и теперь лишен способности усматривать нечто нечистое во всём том, что составляет "область Венеры". Всё, что не есть прямой разврат, пошлятина и грязь для грязи, упиванье грязью, всё - в этой области чисто. С другой стороны, я представляю себе и какую-то "очищенную чистоту", и были периоды, когда я к этой серафической чистоте, к чистоте Беато Анджелико, стремился и хотел от всей души себе ее усвоить... Впрочем, спрашивается, в какой области человеческого бытия нет такой же путаницы, таких же оттенков? Разве не на них построены целые пирамиды мировых недоразумений? Разве не от них пошли религии, секты, чудесные экстазы и страшные изуверства?
Свою настоящую влюбленность я пережил только восьми лет и, если я ее называю настоящей, то это потому, что я в этот раз почувствовал не только безотчетное влечение, но и нечто осознаваемое. Не обошлось тут и без того, что древние называли "ранением стрелой Амура". Эту мою первую любовь звали Варей и была она дочерью кухарки, поступившей к нам весной 1878 года. Мама, как и большинство хозяек, была против подобных поблажек, но на сей раз ей очень захотелось иметь эту, очень ей рекомендованную Дарью, да и одиннадцатилетняя ее дочка произвела на нее выгодное впечатление. Варя буквально всех очаровывала своей миловидностью, а для меня это была большая радость "получить в свое распоряжение", в добавление к унылой и злившей меня бонне, такого прелестного товарища.
Варю одели с иголочки, как тогда одевали гимназисток, т. е. в коричневое платье с черным передником, и этот скромный наряд удивительно ей шел и особенно способствовал тому, что ее и без того необычайно свежий цвет лица, стал "сияющим". Варя должна была меня очаровать и потому, что она мне до странности напоминала ту пастушку, изображение которой я нашел в каком-то французском альманахе. Совсем такая же девочка очутилась теперь в моей непосредственной близости и уже через два или три дня после появления у нас Вари я почувствовал упомянутый "укол стрелы".
Ничего еще не смысля в этих вопросах, не зная даже в точности, в чем женщина отличается от мужчины, я всё же почувствовал необходимость скрыть произведенное Варей впечатление. Особенно же тщательно я прятал зашевелившееся во мне чувство от самой виновницы моего поранения. Мне всё нравилось в Варе: и ее круглый, еще детский, овал, и нежный румянец щек, и сверкавшие при улыбке зубы, и стройная ее фигура, и каштановые, подстриженные сзади, зачесанные назад, захваченные полукруглым гребнем волосы.
Чтобы иметь Варю бок о бок со мной, ощущать ее теплоту и чувствовать ее дыхание, я придумывал всякие предлоги. Несмотря на то, что я как раз тогда сам уже умел читать, я всё же требовал, чтобы Варя мне читала вслух всякую всячину, а так как мне особенно нравилось, когда она смеялась, то я норовил подсунуть ей какую-либо потешную чепуху. К сожалению, большинство такой юмористики среди моих книжек было на немецком или на французском языках, но были у меня и русские "смешные" книги и среди них "Гоша долгие руки" с превосходными и чудесно раскрашенными рисунками Берталя. Но не всегда эти чтения обходились без ссор. Варе надоедало вечно перечитывать один и тот же ребяческий вздор, она начинала ломаться, раза два она даже швырнула книжку под кровать, а однажды, взобравшись на стул, закинула ее на верхнюю полку висячего шкафика, куда моя рука никак не могла дотянуться. Но эти, как и всякие другие ее проказы, я сносил безропотно. Я даже любил с ней ссориться - это вносило разнообразие в наши отношения, к тому же Варя, будучи девочкой незлобивой и уступчивой, сама первая сдавалась, в шутку просила у меня прощение и мы мирились. Иногда такие ссоры завершались робким поцелуем, который я клал на подставленную, свежую ее щечку.
Знала ли плутовка, какие чувства она возбуждает во мне? Вида во всяком случае она не подавала и продолжала со мной обращаться, как с мальчишкой, порученным ее присмотру. Как раз моя бонна того периода была, повторяю существом угрюмым, ленивым; она часами сидела, погруженная в какие-то печальные мечты. А затем, незадолго до переезда на дачу, этой печальной Наталии было отказано, и некоторое время прошло без того, чтобы вообще, кроме Вари, кто-либо состоял при моей особе.
"Роман" с Варей приобрел новый оттенок, когда мы переехали на Кушелевку. В предыдущее лето я уже отлично изучил все ближайшие окрестности нашей дачи, все заросли, все кустарники, а начав упиваться романами Ж. Верна и Купера, я всё это превращал в своей фантазии в девственные леса, в джунгли, полные диких зверей и т. п. Варя должна была принимать участие в моих играх-представлениях; мы с ней "блуждали, умирая с голоду по пустыням", мы спасались от тигров и крокодилов, мы влезали (невысоко) на деревья и переходили реки вброд. Как раз для последнего похождения вполне подходящим местом был овраг, по дну которого тонким ручьем вытекал в Неву излишек воды из каналов Кушелевского парка. Чтобы перейти этот "страшный поток", достаточно было мне разуться и немного засучить свои штаны. Но следовавшая за мной Варя сильно сконфузилась, когда ей пришлось забрать юбки выше колен и открыть перед моими восхищенными взорами свои белые стройные ножки...
Переехали мы на дачу в том году (по нашему обыкновению) рано. Деревья еще не все покрылись листвой, а после нескольких отменно погожих дней, наступили, свойственные северному маю, холода.
Наша экспедиция через "реку" происходила как раз в довольно скверную погоду и Варя, схватив насморк, покаялась матери в том, что сначала мы решили от нее скрыть. Тут и мама забеспокоилась; нам были запрещены слишком долгие и далекие отлучки: "Играйте дома, зачем вам так удаляться?" - фразу эту приходилось слышать по несколько раз в день и это меня очень раздражало. Раздражала эта фраза и Варю, в этих словах чувствовалось какое-то к ней недоверие. Раза два она в резкой форме отказалась последовать за мной в наш "девственный лес", а о "бурном потоке" и слышать больше не хотела. Кроме того, она стала проявлять какие-то "непозволительные" странности; то она начнет меня дразнить или высмеивать мои фантазии, то вдруг схватит и обнимет крепко, причем в таких случаях я топорщился, ибо мне становилось невыносимо стыдно. Раз мы даже подрались и я довольно больно ударил ее по спине; она заплакала, однако, жаловаться к матери не пошла, я же чуть с ума не сошел от раскаяния и жалости. Несколько раз и Варя меня била чем попало, но странное дело - от этих побоев мне и в голову не приходило плакать и я даже испытывал при этом нечто, похожее на удовольствие.
Своей кульминационной точки "мой первый роман" достиг при следующем случае. К нам на Кушелевку приехал к обеду (это уже было в конце июля) обожаемый мной Д. В. Григорович, большой друг моего отца. Всякое посещение знаменитого сочинителя и бесподобного рассказчика ввергало меня в своеобразное восхищение, а тут еще летняя обстановка, чудный сияющий вечер, какие-то поэтические восторги Григоровича от деревьев, от цветов, от всего. Вместе с папой они предались воспоминаниям о тех празднествах, которые раньше происходили в этом же парке, когда гостил на Кушелевке сам Александр Дюма-отец. Словом, я был возбужден, как только бывают возбуждены дети, когда им случается оказаться с теми редкими взрослыми, которых они считают почему-то за своих близких. Григоровича же я не только считал за своего близкого, но, повторяю: я его обожал.
И вот этот обожаемый мной авторитет, этот полубог - тоже не устоял перед прелестью Вари, и даже в какой-то выспренней форме выразил это. Если у меня еще могли быть сомнения, что "моя" девочка представляет собой нечто чудесное, то после того, что произошло в тот вечер за обедом, уже никаких сомнений оставаться не могло. Сцена эта до того меня поразила, что я ее запомнил во всех подробностях. За столом сидело всего четыре человека: папа, мама, Григорович и я. Было около шести часов, следовательно, еще совершенно светло, и в тройное "венецианское" окно, доходившее до потолка высокой комнаты, видны были какие-то деревянные постройки, а за ними высокие деревья парка - всё это залитое солнцем. Кончалась закуска, и Дмитрий Васильевич, уплетая божественную, по его выражению, селедку, уже принялся за один из своих рассказов, как на пороге дверей из кухни появилась Варя с миской супа в руках. Появилась и остановилась в нерешительности. Дмитрий Васильевич сидел спиной к двери, но легкий шум заставил его обернуться. И не успел знаменитый сочинитель заметить девочку, как, прервав на полуслове свой рассказ, он вскочил, взмахом руки расправил бакенбарды и, подскочив к Варе, выхватил у нее миску, которую он и донес до стола, приговаривая: "Не могу я, нет, не могу, дорогая Камилла Альбертовна, чтобы такой ангел мне прислуживал.