Эмиграция как литературный прием - Зиновий Зиник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В положенный срок письмо опубликовали в «Синтаксисе», и я уверен, что все заинтересованные лица его прочли. Ответа не последовало.
***Тем временем еженедельник Times Literary Supplement заказал мне рецензию на появившийся в свет сборник писем Набокова. Перечитывая его письма и публицистику, я все больше убеждался в том, что негодование, прозвучавшее в письме госпожи Набоковой, было спровоцировано не только нарушением авторских прав или качеством моего перевода. Совершенно ясно, что в результате публикации его мнений о России и русской литературе перед многочисленными российскими поклонниками писателя представал Набоков, чьи черты вовсе не соответствовали имиджу, который он всю жизнь пестовал. Вдова писателя, по-своему истолковав его посмертные литературные амбиции, не хотела оскорблять чувства тех, в ком сам Набоков видел своих идеальных читателей. Ей, вероятно, казалось, что эти читатели не слишком одобрительно отнесутся к едкой иронии Набокова по поводу политической наивности Пастернака или догматических разглагольствований Солженицына, явно его раздражавших. Наверное, он был по-своему прав, скрывая свои подлинные твердые суждения и резкие мнения от тех своих российских почитателей, которых всю жизнь старался избегать и я: то есть тех, кто с людоедской алчностью делили между собой кусочки его прошлого, сувениры его писательской биографии на аукционе набоковианы.
С моей точки зрения, семейство Набоковых хотело угодить в России именно тем, кого я со временем стал презирать. Близкие родственники в роли литературных наследников имеют на это полное право. Вполне вероятно, что они безошибочно истолковали его истинные намерения. А если это так, что же заставляло его самого так нервозно и агрессивно относиться к своей личной репутации? Писатель, рожденный в англоязычном мире, редко обращает внимание на восприятие его широкой публикой как частного лица, если только это не влияет на издательские авансы. Однако тех, кто опасался репутации чужестранцев, посягнувших на национальные рубежи литературы (Т.С. Элиот или Владимир Набоков, Джозеф Конрад или Салман Рушди), всегда было легко обидеть. Вероятно, каждый писатель-иммигрант боится карикатурного стереотипа чужака в толпе со всеми остальными этническими меньшинствами, чудаковатого отщепенца, влачащего одинокое существование. Разыгрывая роль беззаботного охотника за бабочками, эстета и обитателя элегантных отелей (каковым он в конце концов и стал), Набоков пытался разрушить этот стереотип эмигрантского убожества.
Рано или поздно мы обретаем сходство с теми, кого неустанно пародируем. В глазах публики Набоков, каким он подавал себя в последние годы, вобрал в себя худшие из манер и замашек его главных героев. Это был странный гибрид Годунова-Чердынцева и Гумберта Гумберта. Он, видимо, находился под таким сильным воздействием собственного литературного стиля, что сам стал подражать щеголеватым персонажам своих лучших романов. Нравился ли ему этот автопортрет? Видимо, да. Всякий, кто пытался — осознанно или нет — запятнать этот идеальный образ, подлежал уничтожению. Именно так, без обиняков, он и заявил одному из своих биографов, занеся его в черный список: «Я без всяких колебаний подам на Вас в суд за нарушение договора, клевету и намеренные попытки опорочить мою личную репутацию». Набоков, приложивший столько усилий, чтобы избежать ярлыков и клише в отношении себя самого, произвел на свет толпу лицемерных поклонников, не слишком отличающихся от типажей, над которыми он издевался в своих книгах. Было ли известно Набокову об этом племени его почитателей, размножающихся под влиянием его творческого гения по ту сторону железного занавеса, в СССР?
Все эти противоречивые идеи в отношении Набокова — строителя собственной литературной репутации — прокрались и в мои рецензии того периода. В целом апологетичные по тону, эти мои сочинения были по сути попыткой выделить уникальную фигуру Набокова, его сложную личность из груды его двумерных картонных подобий. Мне казалось, что мои усилия должны реабилитировать меня в глазах семейства Набоковых. Кое-какие обнадеживающие сигналы, реальные или мнимые, поступали от Марии Розановой-Синявской, редактора «Синтаксиса». У нее возникло впечатление, что вдова Набокова более или менее смирилась с публикацией моих переводов в журнале.
В июне того года мы с женой Ниной провели несколько недель в доме моего друга, Бернарда Миерса, в Верхней Савойе, неподалеку от Аннеси. Удобный старый дом, горы, лужайки, бабочки — все это было как бы ожившим перед нашим взором призрачным миром набоковского прошлого. У меня было непреодолимое желание хоть краем глаза увидеть загадочный отель в Монтрё, где он провел свои последние двадцать лет. Я помнил, что госпожа Синявская говорила о своих планах нанести визит госпоже Набоковой в Монтрё, чтобы разрешить досадное недоразумение в связи с моим вторжением в хоромы набоковского литературного наследия. Из возможных дат ее визита Розанова-Синявская называла июнь. Мне пришла в голову идея: появиться в холле отеля в Монтрё одновременно с Синявской. Я представлял себе, как я подхожу поздороваться с ней, она представит меня Вере Набоковой, я непринужденно подсяду к ним со стаканом виски, а там, слово за слово, поведаю ей о всех тех сложных и противоречивых чувствах, которые испытывают русские читатели к ее супругу, этому Посейдону трех волн русской эмиграции. Прощаясь, я предупрежу ее о скрытых подводных камнях и водоворотах, таящих возможную опасность для будущей репутации Набокова в России.
При всем безумии этой идеи, мне удалось уговорить мою скептически настроенную жену совершить паломничество вместе со мной. В Женеве мы сделали остановку, чтобы отдать дань памяти великому предшественнику Набокова, Джозефу Конраду. Здесь, в Женеве прошлого века, столице свободомыслия, происходит действие его романа «Глазами Запада», с пестрой толпой персонажей — русских эмигрантов. Мы посетили островок со статуей Жан-Жака Руссо и скамейку поблизости: здесь герой Конрада размышляет о своем отчаянном положении эмигранта, ставшего мишенью в политической перестрелке его соотечественников — людей самых крайних политических убеждений. Среди них — пророческая фигура Петра Ивановича, жертвы режима. Этот революционер, писатель и мыслитель, после героического побега из российской тюрьмы пробрался в Европу, где он «изложил историю своей жизни — литературную сенсацию того года. За этой книгой последовал ряд других, написанных, как было заявлено, ради того, чтобы помочь человечеству подняться с колен». Его внушительную фигуру мы видим глазами второстепенного персонажа, его секретарши, однако описание ежедневной работы стенографистки под диктовку Петра Ивановича говорит нам о тиранической природе духовных наставников России больше, чем весь сюжет книги. Любой осведомленный читатель узнает в этих пассажах Конрада многих деятелей русского инакомыслия — как прошлого, так и будущего.
Почему в образе русского писателя обычно так много пугающего? Откуда это ощущение мрачной обреченности, отсутствия терпимости к чужому мнению, этот карманный вариант тоталитаризма? Авторитарный борец за свободу из романа Конрада воспринимается как прообраз набоковских демагогов-эмигрантов в «Даре». Неудивительно, что Набоков никогда не причислял Конрада к близкой ему литературной традиции. Он всегда считал, что не заимствует у нелюбимых им писателей, а пародирует их. Набоков с презрительной иронией высказывался о мелодраматизме Достоевского, но сцена соблазнения в «Полите» по своему тону и образности непостижимым образом напоминает главу из «Весов» с исповедью Ставрогина о растлении и изнасиловании малолетней.
***Наш поезд, тем временем, прибыл в Монтрё. Поездка в целом оказалась не такой уж утомительной, однако день стоял жаркий и влажный, и гнетущий неяркий свет пробивался сквозь громадные серые облака, затянувшие все небо до горизонта так, что легендарно прекрасного горного ландшафта вокруг Женевского озера как будто не существовало. Мы ожидали увидеть разрекламированные Гумбертом Гумбертом «раскрашенные как лаковые игрушки швейцарские деревушки и прославленные на все лады Альпы».
К нашему разочарованию, мы оказались в уличной толкучке огромного, плотно застроенного курортного города. По променаду, вдоль озера с неподвижной, темной, маслянистой водой, прохаживались парочками дамы с пуделями: дамы походили на пуделей, те — на своих хозяек. В этот пасмурный день прохожие, не отбрасывавшие теней, казались картонными и плоскими, в них было нечто потустороннее. Даже растительность производила впечатление искусственной. Я бросил взгляд поверх городских крыш, пытаясь угадать, что за очарование таили в себе эти горные склоны для охотника за чешуекрылыми, но увидел одни лишь виллы и огромные поместья: эти места, как известно, знамениты своими сумасшедшими домами и самыми дорогими клиниками в мире.