5. Театральная история. Кренкебиль, Пютуа, Рике и много других полезных рассказов. Пьесы. На белом камне - Анатоль Франс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лишь тогда я заметил, что голова и шея у него — цыплячьи. Но я думал сейчас только о том, чтобы найти Мелани, так как знал, по внезапному озарению, что это — прекраснейшая из женщин. Я побежал к лесной опушке и там увидел в лунном сиянии ускользающий белый призрак. Великолепные огненные волосы струились по ее затылку. Серебристое мерцание окутывало ее плечи, голубая тень лежала во впадине, посреди ее сверкающей спины; и ямочки на бедрах, возникавшие и пропадавшие при каждом ее шаге, как будто божественно улыбались. Я ясно видел, как росла и сокращалась лазурная тень под ее коленями, всякий раз как она выпрямляла и снова сгибала ногу. Я заметил также розовые ступни ее ножек. Я гнался за ней долго, без устали, шагом легким, как полет птицы. Но густой сумрак скрывал ее, а я, в непрестанной погоне, выбежал на дорогу, столь узкую, что маленькая плавильная печка загораживала ее целиком. Это была одна из тех печей с длинными коленчатыми трубами, которые обычно ставят в мастерских. Она накалилась добела. Дверца расплавилась, и чугун залил все вокруг. Короткошерстый кот сидел наверху и смотрел на меня. Приблизившись, я увидел сквозь трещины в его обожженной шкуре раскаленную массу расплавленного железа, наполнявшую его тело. Он замяукал, и я понял, что он хочет пить. Чтобы достать воды, я спустился по склону, поросшему молодыми березами и ясенями. Там, в глубине овражка, протекал ручеек. Но глыбы песчаника и заросли карликового дуба нависали над ним, и я не мог до него добраться. Пока я скользил по мшистым камням, моя левая рука совершенно безболезненно отделилась от плеча. Я подобрал ее другой рукой. Она была бесчувственна и холодна, прикосновение к ней было мне неприятно. Я подумал, что теперь мне грозит опасность потерять ее и что до конца дней меня будут обременять беспрестанные заботы о ее сохранности. Я решил заказать ящик черного дерева и класть ее туда, когда не буду ею пользоваться. Я сильно продрог в сыром овраге и поэтому выбрался из него по едва заметной тропинке, которая привела меня на выбитое ветрами плоскогорье с печально склоненными деревьями. Там, по песчаной дороге, двигался крестный ход. Это было скромное сельское шествие, подобное крестному ходу в деревне Бресе, хорошо известной нашему учителю господину Бержере. Церковный причт, монахи, верующие не представляли собой ничего необычного, разве что за отсутствием ступней они передвигались на колесиках. Под балдахином я узнал господина аббата Лантэня, превратившегося в деревенского священника, — он плакал кровавыми слезами. Я хотел крикнуть ему: «Я — полномочный посол». Но слова застряли у меня в горле, а огромная тень, опустившись на меня, заставила поднять голову. Это был один из костылей маленькой хромоножки. Они вытянулись теперь на тысячи метров в небо, и девочка казалась черной точкой рядом с луной. Звезды еще увеличились и потускнели, и я различил среди них три шарообразных планеты, ясно видимых простым глазом. Мне показалось даже, что я узнал некоторые пятна на их поверхности. Но эти пятна не соответствовали изображениям Марса, Юпитера, и Сатурна, которые я видел недавно в астрономических атласах.
Мой друг Вэрно подошел ко мне, и я спросил, не видит ли он каналов на планете Марс. «Правительство пало», — сказал он мне.
Я увидел, что вертел, проткнувший его, не оставил на нем никаких следов, но у него по-прежнему были цыплячьи голова и шея, и с него текла подливка. Я испытывал непреодолимую потребность изложить ему свою оптическую теорию и возобновил свои рассуждения с того места, где остановился. «У огромных ящеров, — сказал я, — плававших в теплых водах первозданных морей, были глаза, устроенные наподобие телескопа…»
Не слушая меня, он вскочил на церковный налой, находившийся в поле, открыл книгу антифонов[127] и запел петухом.
Выведенный из терпенья, я отошел от него и прыгнул в проходящий трамвай. Внутри я обнаружил обширную столовую, из тех, какие бывают в больших отелях и на океанских пароходах. Столы были уставлены хрусталем и цветами. Декольтированные женщины и мужчины во фраках сидели повсюду, насколько видел глаз; люстры и канделябры создавали бесконечную перспективу света. Метрдотель предложил мне жаркого, и я взял порцию. Но мясо издавало зловоние, и кусок, который я поднес ко рту, вызвал у меня чувство тошноты. Впрочем, я не был голоден. Гости вышли из-за стола, прежде чем я успел хоть что-нибудь проглотить. Когда слуги начали выносить свечи, Вэрно подошел ко мне и сказал: «Ты не разглядел декольтированную даму, сидевшую рядом с тобой? Это была Мелани. Посмотри-ка».
И, приподняв портьеру, он показал мне в ночном полумраке, под деревьями, окутанные белым сиянием плечи. Я выскочил наружу и бросился в погоню за чарующим видением. На этот раз я догнал ее, я ее коснулся. На мгновенье я ощутил, как под моими пальцами затрепетало восхитительное тело. Но она выскользнула у меня из рук, и я обнял колючки.
Вот мой сон.
— Он действительно печален, — сказал г-н Бержере. — Если говорить языком простодушной Стратоники[128].
Свой призрак собственный внушить способен ужас.
II. Закон мертв, но судья жив— Несколько дней спустя, — продолжал Жан Марто, — мне пришлось ночевать в чаще Венсенского леса. Я не ел в течение полутора суток.
Господин Губен протер стекла своих очков. У него зрение было слабое, но взгляд — твердый. Он испытующе посмотрел на Жана Марто и сказал ему с упреком:
— Как? И на этот раз тоже вы не ели?
— На этот раз тоже, — ответил Жан Марто. — Но я был сам виноват. Не подобает оставаться без хлеба. Это неприлично. Голод должен считаться таким же преступлением, как бродяжничество. И в самом деле, оба преступления сливаются в одно, и статья двести шестьдесят девятая присуждает к тюремному заключению на срок от трех до шести месяцев лиц, не имеющих средств к существованию. Бродяжничество, говорится в своде законов, есть положение, присущее бродягам, темным личностям без определенных занятий, не имеющим ни постоянного места жительства, ни средств к существованию. Это — большие преступники.
— Примечательно, — сказал г-н Бержере, — что такой же образ жизни, как у бродяг, подлежащих шести месяцам тюрьмы и десяти годам надзора, добрый святой Франциск[129] предписывал своим собратьям в обители святой Марии-с-ангелами; и если бы инокини из монастыря святой Клары, святой Франциск Ассизский и святой Антоний Падуанский[130] пришли бы нынче со своими проповедями в Париж, они сильно рисковали бы угодить в тюремную карету префектуры. Я это говорю не для того, чтобы разоблачить перед полицией нищенствующих монахов, которые всюду суют свой нос и теперь у нас кишмя кишат. Уж они-то имеют средства к жизни и берутся за всякое ремесло.
— Они пользуются уважением, потому что богаты, — сказал Жан Марто, — а нищенствовать запрещено только беднякам. Если бы меня нашли тогда под деревом, то посадили бы в тюрьму, и это было бы актом правосудия. Не владея ничем, я, уже на этом основании, должен был считаться врагом собственности, а защищать собственность от ее врагов — вполне справедливо. Священная обязанность судьи — утверждать за каждым его участь: за богатым — богатство, за бедным — бедность.
— Я размышлял над философией права, — сказал г-н Бержере, — и пришел к выводу, что все общественное правосудие покоится на двух аксиомах: кража преступна; добытое кражей — священно. Именно эти принципы укрепляют безопасность личности и поддерживают порядок в государстве. Если бы один из этих охранительных принципов был отвергнут, рухнуло бы все общество. Эти принципы были установлены на заре человечества. Вождь племени, одетый в медвежью шкуру, вооруженный каменным топором и бронзовым мечом, однажды вернулся со своими воинами в каменный загон, где были заперты дети вместе с толпой женщин и стадом северных оленей. Воины привели девушек и юношей соседнего племени и принесли с собой камни, упавшие с неба и драгоценные тем, что из них можно было делать негнущиеся клинки. Вождь взобрался на бугор в середине загона и сказал: «Эти рабы и это железо, отнятые мной у людей слабых и презренных, принадлежат мне. Кто протянет руку к добыче, падет от моего топора». Так возникли законы. Их дух — дух древний и варварский. Именно потому, что правосудие освящает все несправедливости, оно всем представляется залогом спокойствия.
Судья может быть добр, ибо не все люди злы; закон не может быть добр, ибо возник он раньше, чем всякая идея добра. Изменения, которые вносились в него на протяжении веков, не повлияли на его исконный характер. Законоведы сделали его гибким, но сущность его осталась варварской. Его почитают, он кажется священным именно в силу своей жестокости. Люди склонны поклоняться злым богам, и то, что не жестоко, не кажется им достойным уважения. Подсудимые верят в справедливость законов. У них та же мораль, что и у судей, они тоже думают, что если кто наказан, то он уже тем самым достоин наказания. Я часто имел случай наблюдать в суде исправительной полиции или в суде присяжных, что обвиняемый и судья совершенно сходятся в своих взглядах на добро и зло. У них одни и те же предрассудки и одинаковая мораль.