Бесы: Роман-предупреждение - Людмила Сараскина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
чество Достоевского как бы буквально сбывается в «Муках ада» Акутагавы. Расхожая поговорка «искусство требует жертв» исподволь конкретизируется и предельно, устрашающе уточняется: искусство в руках того, кто сеет зло и разрушает красоту, требует человеческих жертв. Неприхотливое повествование о художнике Ёсихидэ, пере данное автором рассказчице, скромной придворной даме из свиты императора (такой рассказчик, очевидец и хроникер, хорошо знаком по произведениям Достоевского), неназойливо, осторожно и деликатно подводит читателя к мысли, что ката строфа неизбежна. Задуманная художником картина — не человеческое искусство, ибо цели этой работы преступны (а не благородны) и средства выбираются точно в соответствии с целью. Акутагава и здесь предельно обнажает мысль До стоевского: не — цель (благая) оправдывает средства (лю бые), не дурные средства дискредитируют благую цель, но потому и средства дурны, что цель преступна. Дурные цели не дискредитируют, а лишь демаскируют, разоблачают пре ступный замысел. И точно в соответствии с логикой Достоевского наказание художника за духовный произвол, за интеллектуальное пре ступление начинается еще на уровне замысла, задолго до его исполнения. Мучения и терзания художника Ёсихидэ, зара женного, захваченного, одержимого мыслью о человеческой жертве — прототипе для картины, начинаются намного рань ше, чем он смог облечь мысль в слова, желание — в требование. «Только в последнее время я все вижу плохие сны», — при знается он одному из учеников. Именно сны, срывающие маску с лицемерного, хитроумного и обманывающегося сознания (вспомним сны Раскольникова!), подсказывают человеку истинные стремления его натуры. «Сны, — писал Достоев ский, — как известно, чрезвычайно странная вещь: одно пред ставляется с ужасающей ясностью, с ювелирски-мелочною отделкой подробностей, а через другое перескакиваешь, как бы не замечая вовсе, например, через пространство и время. Сны, кажется, стремит не рассудок, а желание, не голова, а сердце… перескакиваешь через пространство и время и через законы бытия и рассудка и останавливаешься лишь на точках, о кото рых грезит сердце» (25; 108, 110). Вещий сон художника Ёсихидэ как раз из таких, которые «стремит желание». «— Что ты говоришь: «Приходи ко мне?» Куда прихо дить? — «Приходи в ад. Приходи в огненный ад!» — Кто ты? Кто ты, говорящий со мной? Кто ты? — «Как ты думаешь,
кто?» — это экспозиция сна Ёсихидэ, проецирующая уровень прикидывающегося сознания. «Как ты думаешь, кто?» — Да, это ты. Я так и думал, что это ты. Ты пришел за мной? — «Говорю тебе, приходи. Приходи в ад!» — В аду… в аду ждет моя дочь» — это кульмина ция сна, проецирующая уровень подсознания, не знающего лжи. «Она ждет, садись в экипаж… садись в этот экипаж и при езжай в ад…» — это развязка, финал сна, обнаживший чудовищность всего задуманного. «Самообманных снов у Достоевского не бывает, — пишет Ю. Ф. Карякин. — Сны у него — художественное уничтожение всякой неопределенности в мотивах преступления. Это наяву «ум» может сколько угодно развивать теорию «арифметики», теорию преступления «по совести», может сколько угодно за ниматься переименованием вещей, — зато во сне все выходит наружу, хотя и в кошмарном виде. Сны у Достоевского — это обнаженная совесть, не заговоренная никакими «успокоитель ными, славными словечками» 1. Словно по этому сценарию сон-кошмар Ёсихидэ выводит из сфер подсознания предчувствие страшного зло действа, которое совершит художник, ибо преступный замысел в нем уже зреет, но еще не осознан. Поразительно, как глубоко проник Акутагава, идя по следу Достоевского, в глубины человеческой психики, в тайники сознания и подсознания. И дело не только в том, что Акутагава использовал опыт рус ского писателя и его понимание души человеческой, «вычитав» их из «Преступления и наказания» или из других известных Акутагаве произведений. Он сумел художественно воплотить те мысли и догадки Достоевского, которые содержались в не опубликованных черновых и подготовительных материалах и никак не могли быть известны Акутагаве. Прямое знание смысла и последствий будущего злодейства отталкивает человека, считал Достоевский, но предчувствие злодейства обладает притягательной силой. В черновиках к «Подростку» писатель заметил об этом своем наблюдении: «NB. Это драгоценное психологическое замечание и новое сведение о природе человеческой» (16, 58). Скажи кто-нибудь художнику Ёсихидэ, что в горящей карете, которая нужна ему для картины, той женщиной, обреченной на сожжение, будет его дочь, — он бы ужаснулся и разгневал- 1 Карякин Ю. Ф. Самообман Раскольникова. — В кн.: Каря кин Ю. Достоевский и канун XXI века, с. 156.
ся. Ведь единственную дочь свою, пятнадцатилетнюю девушку, милую, добрую и почтительную, Ёсихидэ любил до безу мия и ничего не жалел для нее. И тем не менее предчувст вие не отрезвило и не остановило его; перепробовав разные варианты мучений «живой натуры (эксперименты с ученика ми), он обращается к своему господину с роковой прось бой. Акутагава создает ситуацию, когда принцип «все дозволе но» проигрывается в режиме наибольшего благоприятство вания в идеальных условиях: человек, дозволивший себе зло, действо в помыслах, испрашивает на него санкцию и получает официальное разрешение. «Я сделаю все, как ты просишь. А можно или нельзя — об этом рассуждать ни к чему», — решает «его светлость», освобождая художника от колебаний и рефлексий. «Сожгу карету! И посажу туда изящную женщи ну, наряженную придворной дамой. И женщина в карете, терзаемая пламенем и черным дымом, умрет мучительной смертью. Тот, кто замыслил это нарисовать, действительно первый художник на свете! Хвалю. О, хвалю!» — восклицает князь, зараженный безумием Ёсихидэ; так совершается чудо вищное переименование вещей, добро и зло окончательно поменялись местами. Великое художественное открытие Акутагавы, его несом ненный вклад в решение «проклятых» вопросов, которыми мучился Достоевский, — это принципиальное решение кон фликта в новелле «Муки ада». Художник Ёсихидэ, увидев в горящей карете свою дочь, не остановил адский спектакль. Теория «все дозволено», когда действительно все дозволе но, и разрешено, и санкционировано, не тре щит по швам: она срабатывает без всяких поправок на род ственников. В тех оптимальных для нее условиях, которые заданы в новелле Акутагавы, вседозволенность, возведенная в ранг закона, обнаруживает чудовищную заразительную и разрушительную силу. И не только силу, но и коварство: Ёсихидэ, «первый художник на свете», заслуживший якобы право на созерцание человеческих мук и пытки огнем, стал, в свою очередь, объектом такого созерцания. Он испытывает «великое счастье» и «самозабвенный восторг» от видения горящей кареты в огненном столбе. Обезумевший художник, наблюдая смертные муки единственной своей дочери, именно в эти мгновения теряет основное качество — свойство, способ ное творить искусство: чувствительность к человеческим страданиям. Восхищение красотой алого пламени и мятущейся в огне женской фигуры — вот беспредельное, безудержное
торжество зла, сопровождающееся расчеловечиванием чело века. Тем не менее не для него, художника, устроен его свет лостью этот грандиозный спектакль. Возомнивший себя вели ким и «право имеющим», Ёсихидэ оказывается пешкой, сред ством, развлечением для пресыщенного владыки. Ибо не Ёсихидэ, а именно его светлость испытывает наслаждение — притом двойное: огненный смерч мстит упрямой девушке, а заодно и ее отцу, дерзнувшему покуситься на привилегию великих: «И только один — его светлость наверху, на галерее, с неузнаваемо искаженным лицом, бледный, с пеной на губах, обеими руками вцепился в свои колени, покрытые лиловым шелком, и, как зверь с пересохшим горлом, задыхаясь, ловил ртом воздух…» Созданная же Ёсихидэ на ширме из шелка картина адских мучений не искупила его вины перед искусством и людьми, не компенсировала те действительные мучения, которые про изошли по его прихоти. Судьба Ёсихидэ решена однозначно: «Закончив картину на ширмах, он в следующую же ночь пове сился на балке у себя в комнате». Так утверждается мысль о безудержной эскалации зла в условиях вседозволенности, так наказывается художник, во зомнивший себя сверхчеловеком и предавший искусство, так срабатывает диалектика целей и средств, называя вещи своими именами и ставя их на свои места. В черновиках к «Преступлению и наказанию» Достоевский так формулировал свою задачу, работая над «Главной ана томией романа»: «Непременно поставить ход дела на насто ящую точку и уничтожить неопределенность, т. е. так или этак объяснить все убийство и поставить его характер и отношения ясно» (7, 141–142). Черновики были опубликованы по-русски в 1926 году, за год до смерти Акутагавы, и знать он их никак не мог. Но, внимательнейший читатель романов Достоевского о преступлениях «по совести», Акутагава понял, что так или иначе объяснить убийство — это значит объяснить его мотивы, истинные и мнимые, соотнести цели, средства и результаты действий преступника. Уже следующая после «Мук ада» новелла, написанная почти одновременно с ней, в июле 1918 года, — «Убийство в век «Просвещения» — как бы специально разрабатывает тезис Достоевского о мотивах преступления. Китабатакэ Гиитиро, высокообразованный врач, знаток театра, англоман, принадлежащий к японской элите, пишет предсмертное письмо-исповедь и адресует его своим друзьям.