Новый Мир ( № 5 2008) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда после заседания открылся банкет, — то есть уставили длинные столы вином и закусками, Олеша, делая кавалеровский жест6, заявил: “Вот — это начало конференции. Это — конференция. А то — заседание!”
Вокруг Авербаха улей “доброжелателей”. Его не любят — но каждый стремится заглянуть ему в глаза, пожать руку. Даже Сейфуллина, друг Воронского, ненавистница пролетарской литературы, вьется около него. Выпив первую рюмку, она сзади подошла к нему, сидящему за столом, и обвила его шею руками в знак особенной ласки. Она же, с своеобразным дубовым кокетством, подошла чокаться с Соловьевым: заведующий издательством!
Хорош Николай Тихонов: сухой, жилистый, мускулы и кости, седой, с молодым лицом, с острыми пытливыми глазами, без тени какого-нибудь подхалимства, умница и талант. Жалуется на штампы, на неразбериху
в “Звезде”. “Черт знает что, двенадцать редакторов, никто не знает, чего
хочет”. О повести Воронского “Глаз урагана”: “Слабая вещь, мятое, резиновое слово. Сантиментальность, много любовного материала, много головного”.
Когда Козаков в своей речи сказал: “Быть союзником — легко”, Вс. Иванов из задних рядов бросил: “Ох, трудно!” Кто услышал, зааплодировал: попал в больное место.
Олеша писал Кавалерова с себя. Низенький, с коротенькими ножками, пиджак на нем всегда мешковат, брюки широки, пальто лезет воротником к затылку, шляпа сидит криво. Но лицо его, с мягкими чертами, скульптурно и породисто. Глубокие глаза, любезная улыбка, когда он трезв. Звучный голос, слова скандирует, смакует их звуки, патетичен, даже высокопарен. Когда читает что-то — пьеса ли, рассказ или простое высказывание — отчеканивает слова, придает им звучность, окраску, — внешне получается очень красиво.
— Не правда ли, как хорошо: “глаза, синие, как звезды”?
Он играет словами, как музыкальными пьесами.
На пленуме писателей говорят о “перестройке”, о преодолении буржуазности, о превращении из “попутчиков” в “союзников”. Все “за” — даже Абрам Эфрос. И юркая, остренькая, лисья мордочка Островера7 — тоже “за”. Когда Авербах говорит о том, что нам нужны писатели “перестраивающие”, а не
“перестраивающиеся”, что к “приспособленцам” мы питаем презрение — эти слова были встречены гробовым молчанием — оно как-то особенно стало слышно, это молчание, — может быть, оттого, что одна Сейфуллина проговорила: “Это хорошо, Авербах”.
Он начал как всегда: “Позвольте сказать мое краткое слово” — но, увлеченный собственной речью, растекся мыслью по древу и через десять минут попросил продолжить ему время — “Пожалуйста, пожалуйста”, — раздалось несколько унылых голосов. Он очень умен.
На первом, кажется, декаднике ФОСПа (или вечере “Литературной газеты”?), после того, как Буданцева за его доклад “Бегство от долга” критики “взяли в работу”, Иванов подал мне записочку:
“Теперь будем писать еще меньше. Доборолись до дырки! Помяните мое слово” (записка у меня в архиве).
Леонов приехал из Италии с Горьким. Новый мешковатый костюм, франтовские ботинки, заграничные чулки. Но из-под этой “шкурки” глядит милый русский купчик, с почти что детским пухлым лицом, с умными темными глазами, развернутыми черными бровями. Он слушает внимательно, но сам не выступает. Вдруг, придвинувшись ко мне, спрашивает: “Скажите, это плохо, что я не умею говорить?”
Он не может выступать публично: речь его клочковатая, он волнуется, начинает кусать губы, морщить лоб, — того и гляди, расплачется. Все его публичные выступления одинаковы: он говорит что-то о “неблагополучии”, о “трагедии” писательского существования и т. п.
И сегодня он ввернул как-то мне на ухо: “Вот, говорят о „попутничестве”, о „союзничестве”, а мне „сумно” — ничего не понимаю. Как быть „союзником”?”
Лидин, лощеный, гладкий “европеец”, также выступает мало, слушает речи, поддакивает, плохо понимая, что от него требуют. Он думает: “Перемелется, мука будет”. Но иногда в глазах его сквозит испуг: ведь речь идет о корне: “меняй мировоззрение”.
Сейфуллина уродлива, ужасна, пахнет водкой. Ужасна судьба: она ощущает свое безобразие: природа наградила ее тонкой душевной организацией, жаждой жизни, славы, творчества — и дала внешность Квазимодо. Она
коротка, — ростом с десятилетнего ребенка, толста, ее лицо кругло, тупой утиный нос, широкие щеки, широкий рот, большие черные, умные и прекрасные глаза, — в общем, курноса, коротка, черна, широколица — и страдает от своего уродства очень. Начала писать — быстрая, стремительная слава, ее книги расходились тысячными тиражами, статьи сыпали одна другой
хвалебней, ее вещи изучались в школах, она провозглашена была советским Толстым. Затем — стремительное падение: несколько плохих вещей — и долгое молчание. В перерывах новые вещи — слабые художественно, не производят впечатления. Она начинает пить, делается алкоголичкой, напивалась безобразно, кляла судьбу, и себя, и литературу. Лечилась от запоев, временами бросала водку — и вновь начинала. Разуверилась в своем таланте, в
пьяном виде цинично намекала на то, чего ей не хватает, чтобы быть “мужчиной” в творчестве. Сейчас хочет переехать на житье в Москву, очевидно, переменить место. Но как будто пьет, по крайней мере, пила на банкете, да и сегодня от нее разит водкой. И жалкая, и умная, и талантливая, и бездарная. Чего-то ей действительно не хватает. Она, конечно, была переоценена.
В этом — причина несчастья. Трагедия от незаслуженной славы.
18/V, 31. Вчера на пленуме ВССП — доклад Динамова8 о “Литературной газете”. Доклад — тягучий, наперед подтверждающий обвинения, которые могут быть ему брошены: газета и плоха, и не литературна, делала не то, что надо, но “линия ее правильна”. Затем началась “критика”: один за другим выходили писатели и “крыли” и “Литературную газету”, и Динамова. Доходили до крайностей, до резкостей: слишком много накопилось против газеты. Взял слово и я. Хотя я заставлял себя не касаться лично Динамова и подчеркнуть лишь существенную сторону дела — он остервенел от обиды. В своем заключительном слове, не ответив ни на одно критическое замечание, он бросил мне обвинение: вы-де пришли сюда проповедовать классовый мир. Обвинение подлое и гнусное, так как именно я в своей речи подчеркнул, что “Литературная газета” не может пользоваться “всеобщей” любовью, так как литературная среда разношерстна, социально разнородна, а “Литературная газета” обязана в критике проводить линию нашей партии, то есть классово враждебную им линию. Говорил я и о том, что за литературными взглядами, формулами, убеждениями — стоят классовые интересы. Он так “поддел” меня: у вас-де классовые интересы “позади”, а у нас они впереди. Идиот, который не читал, вероятно, Маркса и Ленина, он не знает или не хочет понять, что я говорил о том же, о чем писал Маркс в “18 брюмера”: за иллюзиями, чувствами, мировоззрениями партий и фракций стоят материальные, классовые интересы. Беспредельная подлость приема заключается именно в том, чтобы в отместку оклеветать, оболгать, “пришить” уклон,
вычитать то, что не было сказано. А. Виноградов9, сегодня встретив меня,
сообщил: “Против вас завтра будет в статье „Вечерки” выпад. Она поддерживает Динамова”. Вот для “Вечерки” Динамов и бросил в меня камнем.
Выступление Городецкого против “Литературной газеты” было хамски грубо, хотя по существу его обвинения были недалеки от истины. Он обвинил редакцию “Литературной газеты” в подхалимстве по отношению к одним, в хамском отношении к другим, в заезжательском <вероятно, “заушательском”> — к третьим. Но так как говорил Городецкий, человек с монархическим прошлым10, дрянь и бездарность, махровый приспособленец, — то внешнего сочувствия он не получил. Напротив: многие из членов ВССП, которые не прочь покритиковать “Литературную газету”, но так, чтобы не рассердился Динамов, — стали роптать против Городецкого, чтобы подчеркнуть свою лояльность. Особенно старался Абрам
Эфрос: он с укоризной и негодованием глядел на Городецкого и громким шепотом, чтобы окружающие слышали, высказывал ему свое неодобрение.
Артем Веселый, при Соловьеве, сказал мне, что, по требованию Соловьева, из моего предисловия к книге Артема надо выбросить строки, где я говорю, что отношение Артема к мужикам правильней, чем отношение Горького. Соловьев смутился и стал выговаривать Артему: он-де может что угодно приказывать
сотрудникам ГИХЛа, но передавать этого не следует. Когда я заметил, что я