Достоевский над бездной безумия - Владимир Лебедев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стал ли бы Варвинский в продолжении романа «Братья Карамазовы» «врачом-советодателем», или им бы стал кто-то другой из числа 12 мальчиков? Или же Достоевский не смог бы, оставаясь на позициях реализма, создать полнокровный образ врача-психодиагноста и советодателя (психотерапевта)? Мы не знаем. Но, исходя из логики развития творчества Достоевского, образ «врача-советодателя» органически
вписался бы в общество «золотого века», о котором мечтал великий писатель.
Заметив то общее, что сближает религиозного деятеля и врача, – оказание психологической помощи человеку в кризисных ситуациях, Достоевский предвосхитил развитие медицины. Современный ведущий зарубежный психотерапевт Франкль по поводу современной ситуации замечает: «Священник теперь не духовный пастырь, но им сделался врач, который вынужден взять на себя заботу о душе не только при неврозах, но и во всех случаях нравственного кризиса».[108]
4. На пути к животворному слову
Когда я читал «Карамазовых», то были моменты, когда казалось: «Ну если и после этого мир не перевернется по оси туда, куда желает художник, то умирай человеческое сердце!»
И. Н. КрамскойЧеловеку часто необходим духовный наставник. Но можно ли, не будучи Богом, а оставаясь человеком, помогать страждущим, у которых из-за собственного духовного несовершенства или жестокости и противоречивости окружащего мира «болят» мысли? Всю свою жизнь Достоевский искал ответ на этот вопрос, не уходя от сложности проблем самовоспитания духовного наставника.
Первые духовные наставники в его творчестве – Соня Мармеладова, князь Мышкин, мать Аркадия Долгорукого – наделены естественным, «необработанным» потенциалом нравственности. Но к Мышкину применимы слова пушкинского Сальери:
... Что пользы в нем? Как некий херувим,Он несколько занес нам песен райских,Чтоб, возмутив бескрылое желаньеВ нас, чадах праха, после улететь!
Модель идеала Христа в реальной жизни не победила зла общества. Наоборот, злые силы погубили все то лучшее, что князю удалось пробудить в людях. Его миссия обернулась трагедией для него самого (разум его померк) и для ставших ему дорогими людей.
Эмоционально-психологическое воздействие доброты любящих женщин распространяется в основном на близких, связанных с ними общей судьбой людей. Их эмоциональность, интуиция, самоотверженность способны поддержать, укрепить уверенность или заставить сомневаться в истинности сверхценной идеи, даже отказаться от нее.
Но они не способны сколько-нибудь войти в логику идей, заменить их на конструктивные и животворные.
Соня не понимает «наполеоновской идеи» Раскольникова, хотя «схватывает» ее нравственную неприемлемость. Разрушая сложившуюся у него неадекватную личностную систему отношений и даже создав эмоциональный настрой для возрождения, она не может дать ему для этого идейной программы. Сформировать новые адекватные отношения, отражающие сложность жизни, Раскольников должен сам. Но не каждый человек без помощи опытного и нравственно цельного учителя способен преодолеть душевный кризис. Следовательно, психотерапия, ограничивающаяся только эмоциональным воздействием, не вносящая коррекций в мировоззренческие установки, неполноценна.
Вот почему, чтобы корректировать «больные мысли», исцелитель по глубине идей и убежденности обязан быть на порядок выше исцеляемого (иметь «высшие, великие мысли», «скрепляющие идеи»). Такие герои-идеологи, как Раскольников, Свидригайлов, Ставрогин и Иван Карамазов, с расщеплением сознания и одержимые сверхценными идеями, не должны опускаться на более низкий уровень идей примитивного духовного наставника. Да и вряд ли у них это получилось бы. Именно по этой причине Ставрогину не может помочь, как мы уже говорили, даже бывший архиерей, монах Тихон.
Наиболее насыщены поисками путей к психическому здоровью два последних романа Достоевского «Подросток» и «Братья Карамазовы».
Как мы уже говорили, Достоевский не чувствовал опоры и в разрабатываемой им «скрепляющей идее» почвенничества. Эта его неуверенность в свободном владении идеей звучит в словах Версилова: «...случалось, что я начну развивать мысль, в которую верю, и почти всегда так выходит, что в конце изложения я сам перестаю верить в излагаемое...» (13; 179).
Неудовлетворенность писателя дефицитом общечеловеческих нравственных идей пронизывает мысли Крафта: «Нравственных идей теперь совсем нет: вдруг ни одной не оказалось, как будто их никогда не было... Нынешнее время – это время золотой середины и бесчувствия, страсти к невежеству, лени, неспособности к делу и потребности всего готового. Никто не задумывается; редко кто выжил бы себе идею... Ныне безлесят Россию, истощают в ней почву, обращают в степь и приготовляют ее для калмыков. Явись человек с надеждой и посади дерево – все засмеются: „Разве ты до него доживешь?“ С другой стороны, – желающие добра толкуют о том, что будет через тысячу лет. Скрепляющая идея совсем пропала. Все точно на постоялом дворе и завтра собираются вон из России; все живут только бы с них достало...» (13; 54).
Если скрыть принадлежность этой большой цитаты перу Достоевского, то многие читатели решат, что речь идет о нашем времени. Подобная эгоистическая, потребительская психология, развивающаяся в связи с просчетами в нравственном воспитании, остается злободневной и в конце XX века. В связи в этим история исканий подростком XIX века «скрепляющей идеи» («синей птицы», с которой он хотел осчастливить или хотя бы избавить от страданий и «больных мыслей» себя и дорогих ему людей) поможет нам в нелегких поисках правды.
В самых общих чертах для Достоевского «великая мысль» – это чаще всего чувство, из которого истекает живая жизнь, то есть «не умственная и не сочиненная, а, напротив, нескучная и веселая». Поясняя, что такое «живая жизнь», Версилов добавляет: «...что должно быть нечто ужасно простое, самое обыденное и в глаза бросающееся, ежедневное и ежеминутное, и до того простое, что мы никак не можем поверить, чтоб оно было так просто, и, естественно, проходим мимо вот уже многие тысячи лет, не замечая и не узнавая...» (13; 178).
Зададимся вопросом: каким образом сын «случайного семейства» Аркадий Долгорукий, наивный подросток, почти ребенок, самый младший и неопытный, становится в конце романа ответственным человеком, заботящимся о многих близких ему людях?
После завершения драматических событий повествования он один переписывается с «роковой» и страдающей Ахмаковой. Поддерживает он и оказавшуюся после скандала в сложном материальном и нравственном положении сводную сестру («...я теперь – один из самых близких знакомых и друзей Анны Андреевны, – она принимает меня очень охотно...»). Трезвость оценки ситуации подтверждается его тонкими психологическими замечаниями: «не скажу, чтоб мы пускались в большие интимности; о старом не упоминаем вовсе... говорит со мной как-то отвлеченно. Между прочим, она твердо заявила мне, что непременно пойдет в монастырь... Но я ей не верю и считаю лишь за горькое слово...» (13; 450).
Зрелость Аркадия проявляется и в оценке психического состояния любимого отца: «О, это только половина прежнего Версилова... С нами он теперь простодушен и искренен, как дитя, не теряя, впрочем, ни меры, ни сдержанности... ум его и весь нравственный склад его остались при нем, хотя все, что было в нем идеального, еще сильнее выступило вперед... С ним бывают иногда и припадки, почти истерические...» (13; 446–447).
От его внимания не ускользают никакие благотворные изменения: «Мама сидит около него; он гладит рукой ее щеки и волосы и с умилением засматривает ей в глаза»; она часто «садится подле него и тихим голосом, с тихой улыбкой начинает с ним заговаривать иногда о самых отвлеченных вещах... чаще шепотом.[109] Он слушает с улыбкой...» (13; 146–147).
В момент окончания записок Аркадий не готов к оздоравливающим психику беседам с отцом, так как он еще только в начале своего пути к «высшей мысли», которую так мучительно искал Версилов-отец. Не чувствует он себя способным помочь и своей сестре Лизе, «несчастье и горькая судьба» которой разрывают его сердце. В позоре тюремного заключения умер тот, с кем связала она свою судьбу. Не удалось сохранить ей их будущего ребенка, последующая «болезнь ее продолжалась почти всю зиму». Приносимые Аркадием книги она не читала. Не осмеливался он и утешать ее, как-то «не подходилось к ней, да и слов таких не оказывалось... чтобы заговорить об этом» (13; 456). У Аркадия еще не находится нужного «животворного слова», чтобы помочь возродить истерзанную родную душу, муки которой резкой болью отзываются в его сердце. В рамках его «заинтересованной завязанности» в драматических судьбах близких Аркадий еще только в начале пути к исцеляющему слову. Но если еще неизвестно, как будет пройдена им эта тернистая дорога, то проанализировать, как он встал на этот путь, мы имеем возможность.