Страсти по Лейбовицу. Святой Лейбовиц и Дикая Лошадь - Уолтер Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они карабкались вверх по руслу ручья, и Бенджамин с улыбкой обернулся на него, покачав взлохмаченной головой.
— Путешествие верхом десять миль через пустыню ты считаешь отдыхом?
— Для меня это в самом деле отдых. И мне хотелось увидеть тебя, Бенджамин.
— А что скажут деревенские? — насмешливо спросил старый еврей. — Они решат, что мы с тобой примирились, и это подорвет репутацию нас обоих.
— Наши репутации никогда не ценились слишком высоко на рыночной площади, не так ли?
— Верно, — признал он и добавил загадочную фразу: — В наше время.
— Ты все еще ждешь, старый еврей?
— Конечно! — фыркнул отшельник.
Аббат почувствовал, что подъем начинает его утомлять. Дважды они останавливались, чтобы передохнуть. К тому времени когда они достигли ровного места, он совершенно выбился из сил и был вынужден опереться на руку отшельника, чтобы прийти в себя. В груди начинало полыхать пламя, предупреждая, что больше он ничего не может себе позволить, но, слава Богу, не было жестоких спазм, терзавших его несколько ранее.
Стайка синеголовых козлов-мутантов, увидев подходившего чужака, скакнула в заросли. Как ни странно, плоская верхушка горы оказалась куда более плодоносной и зеленой, хотя вокруг не было видно источника влаги.
— Вот сюда, Пауло. В мою хижину.
Жилище старого еврея представляло собой одну комнату без окон, с каменными стенами, сложенными из валунов, в которых виднелись широкие щели, дававшие открытый доступ ветру. Крыша представляла собой груду веток (большинство из которых были искривлены), заваленных кучами травы, соломы и прикрытых козлиными шкурами. На большом плоском камне, лежащем у входа, была вырезана надпись на иврите.
Размер надписи и ее явное стремление обратить на себя внимание заставили аббата улыбнуться и спросить у Бенджамина:
— Что тут сказано, Бенджамин? Приносит ли она пользу тут?
— Ха — что тут сказано? Тут сказано — Шатры Раскинем Здесь.
Хмыкнув, священник выразил свое недоверие.
— Ладно, можешь мне не верить. Но если ты не веришь в эти слова, трудно ожидать, что ты поверишь в то, что написано на другой стороне камня.
— Той, что повернута к стене?
— Обычно она так и повернута.
Камень лежал так близко у порога, что между стеной и плоской его поверхностью было всего несколько дюймов свободного пространства. Пауло нагнулся и прищурился, вглядываясь в него. Ему понадобилось для этого некоторое время, но вскоре он смог разобрать надпись на тыльной стороне камня, сделанную маленькими буквами.
— Ты поворачивал камень?
— Поворачивал? Ты думаешь, я сошел с ума? В такие времена?
— А что сказано там?
— Хм-м-м… — пробурчал отшельник, уходя от ответа. — Но трудись дальше, коль скоро ты не можешь все прочитать, что там кроется.
— Мешает стена.
— Она всегда мешала, разве на так?
Священник вздохнул.
— Хорошо, Бенджамин. Я знаю, что там могло быть, поскольку ты решил написать это «у входа и для двери» своего дома. Но только тебе могло прийти в голову повернуть камень.
— Повернуть наружу, — поправил его отшельник. — И так он будет лежать, пока здесь будет раскинутый шатер сынов Израилевых… Но давай, коль скоро ты уж решил отдохнуть, не будем дразнить друг друга. Я налью тебе молока, а ты мне расскажешь о госте, прибытие которого тебя так беспокоит.
— У меня в суме есть немного вина, если ты хочешь, — сказал аббат, с облегчением опускаясь на подстилку из шкур. — Но я предпочел бы не говорить о Тоне Таддео.
— Так это, значит, он…
— Ты слышал о Тоне Таддео? Скажи мне, как ты ухитряешься знать все и всех, не показываясь со своего холма?
— Кто слышит, а кто и видит, — загадочно ответил отшельник.
— Тогда поведай, что ты о нем думаешь?
— Я его не видел. Но мне кажется, что с ним будут связаны муки и страдания. Может, это будут родовые муки — и все же…
— Родовые? Ты в самом деле веришь, что нас ждет новое Возрождение, как кое-кто говорит?
— Хм-м-м…
— Да перестань ты загадочно ухмыляться, старый еврей, и скажи мне свое мнение на этот счет. Оно у тебя обязательно есть. У тебя всегда есть свое мнение. Но почему так трудно добиться твоего доверия? Разве мы не друзья?
— Определенным образом, определенным образом. Но у нас с тобой есть и различия, у тебя и у меня.
— Какое отношение имеют наши различия к Тону Таддео и к Ренессансу, который оба мы хотим увидеть? Тон Таддео — светский ученый, и то, что нас разделяет, его, скорее всего, не интересует.
Бенджамин красноречиво пожал плечами.
— Различия, светский ученый, — эхом отозвался он, щупая слова на вкус, как подгнившие яблоки. — И меня, были времена, называли «светским ученым» некоторые люди, но пришло время, и я был побит за это камнями, сожжен и погребен.
— Ты же никогда… — священник замолчал и сурово нахмурился. Опять это сумасшествие. Бенджамин с подозрением смотрел на него, и в его улыбке стал чувствоваться холодок. «Ныне, — подумал аббат, — он смотрит на меня, словно я был одним из Них. И кем бы ни были эти Они, их стараниями Бенджамин обречен на одиночество. Побит камнями, сожжен и погребен? Или же говоря “Я”, он имел в виду “Мы”, как в формуле “Я, мой народ”?»
— Бенджамин — Я Пауло. Торквемада давно мертв. Я родился семьдесят с лишним лет назад и скоро умру. Я люблю тебя, старик. И когда ты смотришь на меня, мне бы хотелось, чтобы ты видел Пауло из Пеко — и никого иного.
На мгновение Бенджамин дрогнул. Глаза его увлажнились.
— Порой я… я забываю…
— И порой ты забываешь, что Бенджамин — это только Бенджамин, а не Израиль.
— Никогда! — вспыхнув, вскочил отшельник. — За все тридцать два столетия я… — он остановился, плотно сжав губы.
— Но почему? — едва не теряя сознания от благоговейного ужаса шепнул аббат. — Но почему ты в одиночку тащишь через столетия весь груз народа и его прошлого?
В глазах отшельника вспыхнул огонек, предупреждающий, что дальше двигаться не стоит, но он лишь сглотнул хриплый горловой звук и опустил лицо на руки.
— Ты удишь рыбу в темной водице.
— Прости меня.
— Этот груз — он был взвален на меня другими, — он медленно поднял глаза. — Мог ли я отказаться нести его?
Священник с трудом втянул в себя воздух. Долгое время в убежище стояло полное молчание, нарушавшееся только свистом ветра. «Это сумасшествие отмечено печатью божественной благодати!» — подумал Дом Пауло. В те времена еврейская община почти растворилась. Бенджамин, скорее всего, пережил своих детей и каким-то образом стал отверженным. Такой старый израильтянин мог странствовать годами, не встречая никого из своих соплеменников. Возможно, в своем одиночестве на него снизошло тихое убеждение, что он последний, что он один и что он единственный. И, став последним, он отказался быть Бенджамином, чувствуя себя Израилем. И в сердце его ныне живет пятитысячелетняя история, которая стала историей его собственной жизни. Поэтому его «Я» превратилось в «Мы» с заглавной буквы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});